Лерст вышел из машины, следом за ним вышел Пальма.

– Красота какая, – сказал Пальма, – просто нереальная красота…

– Да, – согласился Лерст, – очень красиво. Хотя я предпочитаю северную, нордическую красоту. А здесь… Ладно, об этом потом. Послушайте, Ян, мои испанские друзья навели справку: за последние полтора месяца ни один иностранный журналист из Штатов сюда не приезжал. Погодите, дослушайте меня. Более того, мы опросили – не прямо, конечно, а через своих людей – ваших коллег из Ассошиэйтед Пресс и из Юнайтед Пресс Интернейшнл… Им тоже ничего не известно об этом ультралевом журналисте из Штатов. И, наконец, главное: ни в одном из отелей Бургоса ни один американец не останавливался за последние полтора месяца.

– Между прочим, я живу не в отеле… А тот парень мог быть канадцем…

– И канадцы не останавливались… И англичане… И русские…

Пальма засмеялся:

– Интересно, если бы сюда приехал русский.

– Тут есть несколько русских, – ответил Лерст, тяжело упершись взглядом в лоб Пальма. – Но не в них сейчас дело. И даже не в том, что местные жители сообщают полиции обо всех своих квартирантах, а вот об этом американце никто ничего не сообщал… Не в этом дело, мой дорогой Ян…

Лерст прислушался: где-то внизу натужно стонал мотор машины. Потом мотор захлебнулся, и стало совсем тихо, только по-прежнему трещали цикады…

– Дело в другом человеке… Я вам нарисую сейчас одну занятную жанровую сценку, ладно? Юный латышский аристократ-англофил, увлеченный идеями марксизма, отправляется на баррикады в Вену и не скрывает в беседах с коллегами антипатий, которые он питает по отношению к нашему движению. Более того, он пишет в своей газете антигерманские статьи. Потом он замолкает на год и вдруг объявляется в Лондоне, но уже не в красной рубашке, а в коричневой форме, похожей на нашу, эсэсовскую. Этот человек пишет теперь прямо противоположное тому, что он писал год назад. Он, правда, не бранит марксизм и Кремль, но он возносит идеологию фюрера и ведет себя как истинный друг национал-социализма. Потом он приезжает сюда, в Испанию, и помогает нам драться с коммунистами, и очень честно пишет о силе нашей авиации, и очень дружит с нашими летчиками, и присутствует при таком головоломном эпизоде, когда коричневый ас неожиданно сменил свой цвет на красный…

– Что касается меня, то я обожаю маскарады.

– Это не смешно, Ян. Как бы вы на моем месте отнеслись к такому любителю маскарадов? На моем месте – я подчеркиваю, потому что я, именно я, дважды брал на себя ответственность и уверял руководство, что юный латыш не может вести такую коварную двойную игру, которая проглядывает во всех перечисленных мною эпизодах. Отвечайте, Ян, прямо: что вы об этом думаете?

– Хорошо, что вы меня сюда вывезли, – ответил Ян, – а то я мог бы подумать, что это допрос.

– А вы и считайте это допросом.

– Мне неприятна мысль, что из-за неумения раскрыть преступление вы решились оскорбить мое достоинство.

– Ян, если мы сейчас не оформим сугубо серьезным образом наши – на будущее – деловые взаимоотношения, я докажу всем, что вы русский агент. Это для вас так же плохо в Европе, как и здесь – за Пиренеями. Я уж не говорю о Германии. Впрочем, и в Англии, и в Латвии с таким же неудовольствием отнесутся к этому, если я подтвержу, что в довершение ко всему вы были и нашим агентом.

– А ведь это шантаж! Я возмущен, Уго, я возмущен!

– Легче, легче! Легче, Чемберлен Иосифович.

– Зачем же оскорблять британского премьера? Я ведь не называю вас Атиллой Адольфовичем.

– А для меня это комплимент.