– Добрый день, моя прелесть, – сказал Штирлиц, погладив ее по щеке, – идите к себе и не высовывайте носа: я жду гостя.

Он постоял в сумрачной, пахнувшей темнотой прихожей, пока Клаудиа ушла в дальнюю комнату, придвинул к двери стул, чтобы услышать, если дверь откроется, и сел на маленькую софу возле вешалки, сделанной из оленьих рогов.

Направо была «жилая» комната Штирлица, а налево – ателье: здесь, в Испании, он начал заниматься живописью. Это была единственная возможность отдохнуть: цвета Испании таковы, что сами по себе просятся на холст. Штирлиц писал маслом и гуашью. Когда он стоял у мольберта, наступало расслабление, и он ощущал цвет, форму и солнце, все время солнце: такова уж Испания – здесь во всем чувствуется особое, желтое, синее, дымно-серое, раскаленно-красное, голубоватое, белое солнце…

«Вася придет через полторы минуты, – устало подумал Штирлиц, закрыв глаза. – Не Вася. Вольф. Какой, к черту, Вася?! Нельзя позволять себе даже в мыслях называть его Васей… Ну и что мы сделаем – даже вдвоем – за то время, которое нам отпущено? Нельзя, чтобы Дориана увезли в Берлин. Черт, отчего так болит желудок? Эти бесы в кабаках здесь легко продаются, могут сыпануть какой-нибудь гадости проклятому немецкому дипломату, который никак не соглашается подвербоваться ни к грекам, ни к мексиканцам… Самые могучие разведки мира! Зуд в простате, а не разведки, а ведь как суетятся… Кто, интересно, через них работает? Мои шефы из СД или Лондон? Или Париж? Или?… Гробанут ведь за милую душу от чрезмерного энтузиазма…»

Штирлиц открыл один глаз и посмотрел на часы. Прошло полторы минуты. В дверь постучали. Штирлиц поднялся и негромко сказал:

– Вводите. Не заперто.

Он сказал это по-итальянски: о том, что вокруг него вертелись «римляне», он написал в свое время официальный рапорт Лерсту и получил его санкцию продолжать встречи. На всякий случай, пока они с Вольфом не ушли в комнату и не включили музыку, здесь, возле лестничной площадки, стоило соблюдать осторожность.

Вольф был в больших очках и в берете, гладко обтягивавшем его шевелюру, голова поэтому казалась лысой. Он специально подбривал виски очень высоко, чтобы сохранялась эта иллюзия, когда приходил из отряда, где была рация, в Бургос.

Они обменялись молчаливым рукопожатием и пошли в комнату, окна в которой были забраны толстыми деревянными ставнями – даже днем здесь поэтому бывало прохладно.

Вольф выслушал Штирлица молча, тяжело нахмурившись.

– Это страшно, – сказал он. – Я уж не говорю о том, что в Берлине бедняге Дориану будет крышка…

– Эмоциональную оценку я бы дал более конкретную, – хмыкнул Штирлиц. – Нас с тобой ожидает аналогичная крышка. Какие предложения?

– Никаких.

– Смешно выходить на связь с центром только для того, чтобы сообщить им эту новость. Надо входить с предложениями.

– Выкрасть Дориана можно?

Штирлиц отрицательно покачал головой.

– Даже если мы пойдем на риск устроить нападение на твою контору?

– Когда Хаген почувствует, что вы одолеваете, он пристрелит Дориана. Кофе хочешь?

– Нет. Воды хочу.

– По-моему, у Клаудии нет холодной воды. У нее всегда есть холодный тинто[1].

– Угости холодным тинто.

– Сейчас схожу на кухню.

Штирлиц убавил громкость в старинном граммофоне, но Вольф остановил его:

– Пусть играет, я люблю это танго.

Штирлиц вернулся через минуту с холодным глиняным кувшином и двумя стаканами.

– Смотри, – сказал Штирлиц, – этот высокий граненый стакан похож на…

– Да… Только у нас из таких пьют водку…

– Слушай, а в Барселоне есть немецкий «юнкерс»?

Вольф долго пил красное вино. Он делал маленькие глотки, глядя при этом на Штирлица, и тот заметил, как в уголках четко очерченного рта его товарища появилась улыбка. Вольф поставил стакан на стол, достал из кармана платок, вытер грани так, чтобы не остались следы пальцев, закурил и сказал: