Я ответил:

– Нет, сестрёнка, я не насмехаюсь. Хватит плакать, старушка.

Это мама меня научила звать Дору сестрёнкой, когда мы были совсем маленькие, а остальные ещё даже не родились. Теперь мы выросли, и я очень редко так её называю.

Я погладил её по спине, а она прижалась головой к моему рукаву, одновременно обнимая Элис, и продолжила говорить, то усмехаясь, то всхлипывая. В таком состоянии наружу нередко прорывается то, о чём обычно молчишь.

– Ой-ой-ой! Как я пытаюсь… Как пытаюсь… Я пытаюсь… А мама перед смертью сказала мне: «Дора, заботься об остальных. Научи их быть хорошими. Береги от бед. И научи быть счастливыми». Она попросила: «Заботься о них, дорогая Дора, ради меня». Вот я и пытаюсь. А вы все за это меня ненавидите. Сегодня я вам поддалась, хотя с самого начала понимала, до чего это глупо.

Не посчитайте меня слабаком, но я поцеловал свою сестрёнку. Ведь девочкам это нравится. И я никогда больше не стану корить её за правильность или смеяться над стараниями быть образцовой старшей сестрой. Не слишком-то это приятно, но должен признать: я жестковато вёл себя с Дорой, но больше не буду. Она хорошая старушка.

И ещё мы, конечно, раньше не знали, что это мама её просила. Иначе разве бы стали так изводить сестру?

Мелким мы, разумеется, ничего не расскажем, а насчёт Дикки мы с Элис договорились, что он от неё всё узнает. Тогда мы втроём вполне сможем, если понадобится, держать остальных в узде.

За всеми этими треволнениями о хересе мы думать не думали, пока в восемь вечера не раздался стук в дверь. Элиза открыла, и мы увидели несчастную Джейн (если именно так её зовут) из дома захожего священника.

Она передала Элизе что-то завёрнутое в коричневую бумагу и письмо, а три минуты спустя отец позвал нас к себе в кабинет.

На столе его лежала уже развёрнутая коричневая бумага, а на ней стояли наша мензурка и бутыль. В руках у отца было письмо.

– Ну и что вы на сей раз удумали? – спросил он со вздохом, указывая на бутылку.

Письмо у него в руках представляло собой четыре больших листа, сплошь испещрённых мелкими чёрными строками.

Дикки заговорил первым. Выложил отцу всё от начала и до конца, вернее, рассказал всё, что знал сам, ведь мы с Элис не говорили остальным о леди, хлопотавшей за детей погибших моряков.

Когда он умолк, Элис с надеждой спросила отца:

– Значит, мистер Маллоу написал тебе, что всё-таки купит дюжину бутылок? Это вино и впрямь не такое плохое, когда оно с сахаром.

Отец ей ответил, что священник вряд ли может себе позволить столь дорогое вино, и сказал, что хочет сам попробовать херес. Мы отдали ему весь остаток, так как ещё по пути домой твёрдо решили отказаться от дальнейших попыток зарабатывать на досуге по два фунта в неделю каждому.

Отец пригубил вино и повёл себя в точности как Г. О. Он тоже выплюнул вино в огонь, но ему мы, само собой, этого на вид не поставили. А затем он разразился хохотом и хохотал так, что я боялся, он вообще уже не остановится.

Полагаю, во всём виноват был херес. Я где-то читал, что вино веселит человеку сердце. Главное, выпил-то отец совсем чуть-чуть. Выходит, всё же хорошее было десертное вино. Бодрило и… остальное я забыл.

– Все в порядке, дети, – сказал наш отец, когда наконец отсмеялся. – Только никогда больше такого не делайте. В винной торговле огромная конкуренция. К тому же вы, кажется, мне обещали не затевать никаких деловых начинаний, прежде чем посоветуетесь со мной.

– Я думал, что ты имеешь в виду приобретение доли в каком-нибудь деле, – ответил Дикки. – Но здесь-то речь шла всего лишь о процентах.