– Понимаете, мой генерал? – продолжал говорить Пуанкаре. – Теперь они задохнутся, потому что потеряли изящество, обязанное сопутствовать культуре возделывания земли. Этим они убили себя. Ленин – сильный политик, но он мыслит прямолинейными категориями, а изящество, составляющее сердцевину прогресса, не терпит прямолинейности. Ленин на грани падения. Надо только помочь.

Генерал посмотрел на Пуанкаре исподлобья и тяжело усмехнулся. Старик резко отодвинулся.

– А? Что? – спросил он.

«На ежа б тебя голым задом, – подумал генерал, – сука старая».

Вслух он сказал:

– Ваше превосходительство, меня изумляет ваше умение анализировать самую сущность события… Только я не совсем ясно представляю себе возможность «помощи» Ленину.

Пуанкаре достал из кармана старые часы-луковицу, постучал пальцем по циферблату и, прищурившись, произнес:

– Сегодня утром во Владивостоке к власти пришло законное правительство во главе с господином Меркуловым, истинным патриотом России.

Генерал мучительно напряг память, но фамилия Меркулова ни о чем ему не говорила.

– Я счастлив, – сказал он. – Господин Меркулов действительно великий гражданин нации.

Пуанкаре чуть улыбнулся:

– Теперь весь вопрос заключается в том, чтобы перебросить туда войска барона Врангеля на наших кораблях.

Генерал сразу же представил себе пьяных офицеров в константинопольских и афинских кабаках, солдат, которые до сих пор живут на пароходах, угнанных из Крыма, и по ночам поют тоскливые мужицкие песни, моряков, что матерят весь мир людской и рвутся обратно, на родину; он представил все это разом – всех измученных, изверившихся людей, которые перестали быть армией, – и сказал:

– Наши люди готовы к бою за Учредительное собрание. Для организации нужно только одно…

– Я понимаю… Оружие?

– Нет. Деньги.

На какую-то долю секунды генерал испугался, что покраснеет, потому что Пуанкаре впился в него своими пронзительными буравчиками, будто в душу влезал. Потом Пуанкаре подвинул генералу блюдо и сказал:

– Вот сыры. Они прекрасны.

Лубянка, 2

Дзержинский отошел к окну. Над городом занимался промозглый рассвет. По-прежнему хлестал шалый весенний ливень. Где-то далеко звонили колокола.

– К заутрене, – тихо сказал Владимиров.

– Послушайте, Всеволод, – спросил Дзержинский, – а вы часто проклинаете все и вся? За то, что у вас нет имени, нет семьи, нет дома?

– Часто.

– После Ревеля я обещал вам отдых.

– Его не будет?

Дзержинский покачал головой.

– Я понимаю. Куда?

– К Меркуловым. Во Владивосток.

Дзержинский включил настольную лампу. В комнате стало сине. Черный провал окон был словно вдавлен в серое небо. Над Лубянкой летели белые голуби. На Красной площади малиново перезванивали куранты. Дзержинский положил руку на плечо Владимирову, долго смотрел ему в лицо, а потом тихо и до боли грустно сказал:

– Когда возвратитесь, Всеволод, обязательно заведите двух сыновей. А еще лучше – двух сыновей и дочь. Память отцов хранят дети. К обелискам я отношусь отрицательно, да и потом Древний Рим доказал всю их относительность. К тому же людям вашей профессии обелиски не ставят. Вы относитесь к той категории людей, которые призваны быть маршалами без имени, о которых никогда не узнают победители-солдаты. Молчаливый героизм. Мужественный. И самый трудный. Так-то. Ну, давайте пить чай.

Дзержинский намазал маслом кусок хлеба, посыпал сахаром и, положив на тарелку, разрезал на несколько ломтиков.

– Угощайтесь, – сказал он, – заварка отменно хороша.

Выпив чаю, Дзержинский стал ходить по кабинету. Говорил он быстро, но каждая его мысль была сформулирована четко и ясно до предела: