Операцию я делал под местной анестезией, так что разговаривал с ним. Ему вкололи наркотик – он лежал под кайфом и благодушно со мной разговаривал. Перед последними швами я склонился над ним за занавесочку: "Ну, что, Потапыч? Как уговорились? Вшиваю?" Кайфующему, как говорится, море по колено: "Все. По уговору. Валяй, Иссакыч… родной". Сначала он говорил, словно рубашку на груди рвал: "Валяй!" "Иссакыч" – уже более раздумчиво. А уж "родной" почти плачуще. Забоялся что ли? Но с тропы войны не спрыгнул. Правда, уж теперь до конца операции молчал. Да она уже и кончалась.

Конечно, я ему ничего не вшивал. Да у меня и не было ничего. Да я и не понимаю в этом ничего. Да и вроде бы нарушение прав человека. Право это, так сказать, защита слабого от сильного. Как раз тот случай. Да еще и обман, черт возьми! Короче, ничего я не подшил, но обман, игру продолжил.

Часа через два я подошел к Потапычу с листком бумаги. "Ну, как, Потапыч, дела? Не больно?" "Все путем, все путем, доктор. Тогда хуже было". Я думаю! Один вид реанимации может привести состояние к самому низкому градусу. А если человек активно реагирует на жизнь, то наша реанимация особенно, где тебя не считают за активно действующего индивидуума, а лишь видят в тебе объект спасительных мероприятий, когда ни о чем тебя не спрашивают, ни о чем не предупреждают, что делать будут: от укола, туалета рта до клизмы, перевязки или выноса в общую палату. "Конечно, тогда хуже. Разве эти болезни можно сравнивать? Руки работают?" "А что? Работают, а чего надо?" "Бумагу подписать сумеешь?" "Какую еще бумагу, Иссакыч?"

Наш человек более всего боится бумаги подписывать. Отсутствие законов, отсутствие веры в них и полный безотчетный страх перед бумагой и собственной подписью. Изысканные парадоксы советского бытия: в стране полной безгласности до смерти боялись газет. При наступлении этой самой гласности, сгубившей, в основном, режим, напрочь наплевали на газеты. Никто их нынче не боится, и ничего они сейчас сделать не могут. Разве только что направить общественное мнение. А снять, скажем, какого-нибудь директора… ни черта. Но время было еще советское, и мой Потапыч, несмотря на, так сказать, самый ранний послеоперационный период, вздрожал дрожьмя лишь от малейшей необходимости в какой-то подписи. У нас больные также боятся подписывать согласие на операцию. Поэтому мы порой и отказываемся от этого, хотя по закону обязаны.

"Какую еще бумагу, Иссакыч!?" "Ну, мы ж тебе вшили спираль?" "А бумага зачем?" "Заявление. Что ты просил нас". "А бумага зачем? И так все знают. А что бумага-то?" "А если ты выпьешь да умрешь – нам отвечать что ли? Скажут, что ты не знал. И все – мне отвечать по суду". "Да как не знал, Иссакыч! Да кто ж скажет?" "Твои же собутыльники, коллеги. Ты им веришь?" "Им?! Нипочем!" "Ну! Вот и подписывай, что сам просил". "Слушай, Иссакыч, а ты не поторопился? Может, зря подшил-то?" "Ну, вот видишь! А ты говоришь, зачем подписывать? Теперь уж все – обратно не вытащишь. Что вшито с ножом, то не вырубишь топором. Подписывай, подписывай. Вместе будем отвечать, если выпьешь. А то на меня одного. Подписывай, Потапыч. Мы не первую операцию знакомы". "Ох, поторопился ты, Иссакыч, поторопился. И что, никогда ни граммулечки?" "Все. Теперь все. Давай договор подписывай. Ты, как Фауст, продал свою душу пьяницы". "Это кто такой?" "Ты его не знаешь. Он, доктор, подписал договор с дьяволом, а ты, бес пьющий, с доктором. Тебе легче. Хотя и ты сможешь теперь к девочкам пойти. Пожалуй, не пойти, но дойти. У тебя ж в этом была проблема? Подписывай, дорогой. Если не с дьяволом, так с масоном". "С кем, Иссакыч?" "Я шучу. На ручку. Вот здесь подписывай". "Ну и шутки у тебя. Разве поймешь. Дай хоть прочесть". "Без очков прочтешь?" "Да ты что, доктор? Какие еще очки! Я ж молодой. Мне только-только пятьдесят стукнуло". "Ну и подписывай". "Все ж поторопился ты". "Значит, вместе поторопились. Прочел?" "Прочел. Здесь что ли?" "Здесь, здесь". "Только ты мне, Иссакыч, сейчас укол сразу сделай. Ладно?"