хотя и написаны одним и тем же четырехстопным ямбом, но интонационно – стихи разных миров. Сам Хадеев любил говорить, что по его ушам прошло не стадо слонов, а стадо мамонтов.
Впрочем, отсутствие музыкального слуха не мешало его близости с композиторами и музыкантами, которые приходили за советом и были в восторге от кимовых предложений по поводу их произведений. Возможно, многолетнее общение с Кимом убедило меня в том, что в каждой области – от живописи и музыки до медицины и поэзии – наличествует некая сущностная мысль, которая в воображаемом эпицентре объединяет все искусства и науки в один живой организм. Именно эту мысль Хадеев безошибочно ухватывал и через нее входил во все тайные детали изучаемого предмета.
Править же текст с Кимом (в том числе стихотворный) представляло собой особое наслаждение, несмотря на то что поиск единственного слова в контексте занимал, бывало, не один день. Когда Ким сам выуживал удачный вариант, он радовался, словно споткнулся о мешок с исполненными желаниями. Если верное слово извлекал из лексического космоса кто-нибудь другой, Ким восклицал: «Резкое улучшение, дай пацалую!»
Ким вообще без людей (даже кровососов, которые его использовали) жить не мог. Он тяжело переносил отсутствие очередного поколения учеников. Меня – при всей нашей дружбе – ему не хватало. Стоило появиться какому-нибудь молочно-восковой спелости юнцу – Ким преображался, сверкал амбициозной улыбкой, снабженной четверкой вороных оставшихся зубов, подмигивал и петушком, чуть ли не вприсядку, топал вокруг свежего адепта.
Когда я, давясь от хохота, спрашивал, что он вытворяет, Ким презрительно глядел на меня и с высоты своей сократовской мудрости гордо произносил:
«Дурак, это искусство обольщения!»
Если не ошибаюсь, именно в ту пору Хадеев писал докторскую диссертацию философу Саше Домже – ученому секретарю института философии при Академии наук БССР. Диссертация, дай Бог памяти, сочинялась на тему неких новых позиций социалистической ответственности или чего-то в этом духе. Саша ходил зимой и летом в стареньком, давно потерявшем цвет пальтишке, застегнутом на одну пуговицу. Поскольку остальные пуговицы были вырваны с мясом, а пальтишко было на пару-тройку размеров меньше его туши, спереди Саша походил на речной затор, перетянутый бобровой плотиной, а сзади – на борова, вставшего на копыта. При нем всегда находился портфель с оторванной ручкой, и Саша носил его в охапке.
Заскорузлый человек.
Он беззвучно возникал у хадеевской двери с виноватой улыбкой на лишенной выражения физиономии старшины-сверхсрочника, подкрадывался к Хадееву и заискивающим, но не терпящим возражения шепотком выдыхал:
«Ким Иванович, вы тут неправильно написали!»
Ким зверел, вскакивал, вырывал у Саши портфель и, лупя изо всех сил его портфелем по его спине, матерился и выгонял наружу.
Часа через два хадеевская дверь опять беззвучно отворялась и в проеме возникало виноватое лицо Саши Домжи.
Сцена Сашиного насильственного изгнания повторялась каждодневно по два-три раза. Так Домжа на своем горбу постигал тяжкий путь познания. Воистину он выстрадал свою докторскую.
«Саша, – спросил я как-то у него, – ты же философ, скажи, что будет в будущем?»
«Это… – ответил Саша, – это же ого, что будет… человечество научится солнечные лучи напрямую жрать, и у всех живот отсохнет… – Саша задумался, просветлел и продолжил пророчество, – и руки отсохнут… один палец останется, чтобы кнопки нажимать»…
«А дальше, дальше что?»