– По указанию садовника, – сказал он, – я как раз помогал ветру в саду, когда сюда пришел друг фараона и велел мне держать ответ перед ним, и так как я угодил ему, то многое в этот час и решилось.
– Люди, – прибавила она, – жили и умирали ради твоей пользы.
– Все в руках Сокрытого, – ответил он, употребив приемлемое, на его взгляд, обозначение высочайшего повелителя. – Да славится имя его! Но я часто спрашиваю себя, не слишком ли велика его милость ко мне, и втайне страшусь своей молодости, на которую возложены такие обязанности: ведь мне едва минуло двадцать, а я уже управляющий и старший раб этого дома. Я говорю с тобой откровенно, великая госпожа, хотя слушаешь меня не только ты, ибо в сад ты пришла, разумеется, не одна, а, как подобает тебе, в сопровождении почетных прислужниц. Они тоже слышат меня и волей-неволей слушают, как управляющий жалуется на свою молодость и сомневается в том, что созрел для такого главенства. Ну и пусть слушают! Я уж как-нибудь примирюсь с их присутствием, и оно не уменьшит моего доверия к тебе, повелительница моей головы и моего сердца, моих рук и моих ног!
Нет, в этом есть все-таки свои преимущества – влюбиться в человека низшего звания, который нам подчинен, ибо его положение заставляет его прибегать к таким оборотам речи, что они делают нас счастливыми, как ни бездумно он ими пользуется.
– Само собой разумеется, – ответила она, принимая еще более барственный вид, – что я не гуляю без провожатых, – этого не бывает. Но ты можешь говорить смело, не боясь выдать себя моим служанкам Хецес и Ме’эт, ибо их уши – это мои уши. Что же ты, однако, хотел мне сказать?
– Только вот что, великая госпожа. Мои полномочия многочисленнее моих лет, и твой раб не должен удивляться, а должен быть даже доволен, если его быстрый взлет, принесший ему должность управляющего, вызывает здесь в доме не только одобрение, но иной раз и недовольство и нареканья. У меня был отец, который по доброте сердечной меня взрастил, Усир Монт-кау, и лучше бы Сокрытый позволил ему остаться в живых, ибо прежде, когда я считался его устами и его правой рукой, моя молодость была много спокойнее и, я сказал бы, счастливее, чем теперь, когда он вошел в тайные ворота прекрасных чертогов повелителей вечности, а я остался один, и число моих забот и обязанностей больше числа моих лет, и на свете нет никого, с кем бы я мог, по незрелости своей, посоветоваться и кто помог бы мне нести мое бремя, под которым я гнусь в три погибели. Да будет великий наш господин Петепра жив и здоров, но всем известно, что он ни за какие дела не берется, что он только ест и пьет, да еще смело ходит на бегемота, и когда я прихожу к нему со счета́ми и сметами, он говорит: «Ладно, ладно, Озарсиф, друг мой, ладно тебе. Твои счета, насколько я вижу, верны, и я полагаю, что ты не собираешься меня обсчитывать, ибо ты знаешь, что́ такое грех, и понимаешь, что это было бы особенно некрасиво – нанести ущерб мне. Так перестань же мне докучать!» Вот как говорит великий наш господин. Да будет он благословен!
После этого подражания Иосиф поискал на ее лице улыбки. Сейчас, пусть с любовью, пусть с благоговением, он совершил маленькое предательство, осторожно попытавшись установить с ней шутливое согласие через голову господина. Он полагал, что может сделать этот шаг без ущерба для своего союза. Он долго еще полагал, что тот или иной шаг еще не опасен. Улыбки согласия между тем не последовало. Это его одновременно и обрадовало, и немного устыдило. Он продолжал: