– Мое стремление, – отвечал Иосиф, – угодить тебе, великий мой господин, независимо от предмета всегда одинаково.

– Возможно. Но, по-моему, такому стремлению помогают ум и сердце чтеца, иногда больше, иногда меньше. Не все предметы одинаково близки нам. Я не хочу сказать, что эту книгу ты читаешь лучше, чем прочие. Но это не мешает тебе читать ее охотней, чем прочие.

– Тебе, – сказал Иосиф, – тебе, господин мой, я читаю с одинаковой охотой решительно все.

– Отлично. Однако мне хотелось бы услыхать твое мнение. По-твоему, эти песни красивы?

Лицо Иосифа приняло холодное, надменно-испытующее выражение.

– Да, довольно красивы, – сказал он, поморщившись. – Красивы, пожалуй, и приторно-нежны. Но, может быть, несколько простоваты, да, именно простоваты.

– Простоваты? Но ведь книга, совершенно выразившая простоту и прекрасно передавшая образец самых обычных человеческих отношений, будет жить века и тысячелетия. В твоем возрасте можно уже судить, образцово ли передан в этих речах такой образец.

– Мне кажется, – помедлив, ответил Иосиф, – что в словах этой птичницы и занемогшего юноши образцовая простота довольно удачно передана и прочно запечатлена.

– Тебе это только кажется? – спросил носитель опахала. – А я-то рассчитывал на твой опыт. Ты юн и красив лицом. Но ты говоришь так, словно сам никогда не ходил с такой птичницей по цветущему саду.

– Юность и красота, – возразил Иосиф, – бывают и более строгим украшением, чем то, каким венчает детей человеческих упомянутый сад. Твой раб, господин, знает одно вечнозеленое растение, которое одновременно олицетворяет юность и красоту и служит украшением жертвы. Тот, кто носит его, сбережен, тот, кого оно украшает, оставлен в сохранности.

– Ты говоришь о мирте?

– О нем. Люди моего племени и я – мы называем его растением не-тронь-меня.

– Ты носишь этот цветок?

– Мое семя и мой род – мы носим его. Наш бог обручился с нами, он кровный наш суженый и очень ревнив, ибо он одинок и жаждет верности А мы, как верная невеста, посвящены ему и сохранены для него.

– Как, вы все?

– Вообще-то все, господин мой. Но из друзей бога и старейшин нашего рода бог обычно выбирает одного, который должен с ним обручиться еще и особо, во всей красе своей освященной юности. Отец должен принести сына во всесожжение. Если он может, он делает это. Если не может, это делается без него.

– Мне неприятно, – сказал Потифар, ворочаясь на своем диване, – слышать, что кому-то делают то, чего сам он не хочет и не может сделать. Лучше расскажи о чем-нибудь другом, Озарсиф!

– Я могу смягчить свои слова, – ответил Иосиф, – ибо и всесожжение предполагает некоторую снисходительность и уступчивость. Его требуют, но именно поэтому оно запрещено и считается грехом, и кровь сына заменяется кровью животного.

– Какое ты сейчас употребил слово? Считается… чем?

– Грехом, великий мой господин. Считается грехом.

– А что такое… грех?

– Именно это, мой повелитель, – затребованное, но в то же время запретное, приказанное, но в то же время заказанное под страхом проклятья. Пожалуй, только мы одни в мире и знаем, что это такое – грех.

– Нелегкое это, наверно, знание, Озарсиф, если грех так мучительно противоречив.

– Бог тоже страдает из-за нашего греха, и мы страдаем с ним вместе.

– А ходить в сад птичницы, – спросил Потифар, – это, как я начинаю догадываться, тоже, по-вашему, грех?

– Это имеет к нему близкое отношение, господин. Если ты спросишь меня напрямик, грех это или не грех, я отвечу: грех. Не могу сказать, что мы это так уж любим, хотя и мы, наверно, на худой конец могли бы сочинить песню, подобную «Утешительным». Не то чтобы этот сад был для нас настоящим Шеолом, я не хочу заходить слишком далеко. Он для нас не мерзок, но страшен, ибо это – царство демонов, область затребованного, но запретного, целиком открытая ревности бога. Два зверя лежат у входа в него: одного зовут «Стыд», другого «Вина». А из веток выглядывает и третий, чье имя «Глумливый смех».