Он пережевывал нас.

Я выходил на пустые улицы, уже как бы не у меня одного хватало сил, чтобы взбираться на башню, осматривать стены, проверять посты, сказать по правде, нечего было проверять, те, кто на них еще оставался, оставались не по обязанности или от страха передо мной, но поскольку это не требовало никаких усилий, решений, импульса воли; они уже почти не жили. Часто я не мог отличить мертвых от спящих, не ели, не пили, засыпали в моче и говне. Когда однажды вечером я вернулся в казармы, то застал моего заместителя и трех сотников спящими за штабным столом; затем понюхал их кубки: они не спали, выпили растворенный в вине миндальный яд.

Квинтилис перешел в Секстилис, я уже не мог ни во что одеться, всё оказывалось слишком большим, закатывал штанины, затягивал пояс, подрезал рукава, с какого-то трупа снял сапоги. С другими происходило то же самое, люди жаловались на это и раньше; и все же большинство вообще не обращало на такое внимания, ходили нагими, давно перестали надевать доспехи. Я пробовал сохранять дисциплину хотя бы среди офицеров. Никакие угрозы не действовали. Я взял за обычай ночные прогулки, не мог уснуть в той огромной кровати, ходил, подсматривая, подслушивая, что за настроения, о чем говорят – солдаты и коленичане. Но к тому времени уже нечего было подслушивать, свободная беседа стала настолько же редкой, как и смех, Формой Коленицы сделалось Молчание.

Я не мог понять, отчего они не атакуют, захватили бы стены первым же штурмом, никто бы не встал на защиту. Разве не знали, разве не знал Чернокнижник? Вместо штурма – дни, недели, месяцы в его короне, город и люди, убивал ли он нас, нет, убивали ли мы себя сами, нет, просто подобие смерти победило подобие жизни. Так же и с деревьями, травами, зверьем – скорчившимися, бледными, сухими, если и живыми, то – умирающими. Только кратистос сумел бы в такой ауре удерживать свою Форму.

Сказать правду, я даже не слишком-то помню то время, память будто выжгли. Конечно, и речи не было, чтобы не уступить, не верь книгам. Тогда уже не было речи ни о чем. Вероятно, если бы их кто-то поднял, приказал отворить ворота… Но уже ни у кого не осталось сил. Я считал удары своего сердца, чтобы убедиться: все еще существует какое-то «я» и какой-то Иероним Бербелек, хоть какой-то. После уже узнал, что в последние дни я оставался единственным живым человеком в Коленице, по крайней мере – единственным в сознании: представляешь, насколько я был в себе, если не помню о тех днях ничего. Единственное: призрачно огромное Солнце в ясной синеве небес.

Ну и, конечно, последние воспоминания, когда он уже вошел в город. Теперь я думаю, что он искал меня. Знал обо мне – ему сказали, кто здесь командует. Поскольку это – пойми – это единственная победа для кратистосов: не через уничтожение, измождение, бегство врага, но только через его добровольную клятву. Насколько вообще наши поступки в этом мире можно называть добровольными. Таков их триумф.

Он вошел один, это совпадает с легендой, он всегда входит первым, принимает под свою руку. Я не уверен, учуял ли я и выступил ли ему навстречу, или же это он нашел меня там, на улице. Полдень, жара, никакой тени. Я увидел его, выходящего из-за поворота, он был пешим, в левой руке нагайка, похлопывал ей ритмично по ноге. Шаг за шагом, медленно, это была прогулка виктора, и каждое место, которым он прошел, каждый дом, который миновал, каждая вещь, на которую взглянул – мне и вправду мнилось, что я вижу эту бегущую сквозь керос волну морфы, – каждая вещь отныне была более Чернокнижником. Он застал меня сидящим на земле, и, пока он ко мне приближался, я пытался подняться на ноги. Я давно уже ничего не ел, о еде было и не помыслить, скорее всего, так и остался бы на четвереньках, знал, что должен остаться на четвереньках, на коленях, головой в пыли, целовать ему ноги, когда приблизится, так следовало поступить, все к тому шло – попытайся понять, хотя это лишь слова, – когда я поднял голову, он возвышался на половину неба, се великан, он перерос род людской, мы не доставали ему и до плеча, до груди, он – над, мы – под, земля, пыль, грязь, на коленях, на коленях – попытайся понять – ему ничего не нужно было говорить, он стоял надо мной, нагайка о ногу, тук-тук, я что-то бормотал, возможно, стонал мольбы, слюна на подбородке, голова свешивается, но продолжал вставать, нога, рука, опираясь и трясясь, он стоит, ждет, я чувствовал его запах, как миндаль на устах самоубийц, может, запах его короны – попытайся понять, сам я не понимаю, – я встал, поднял взгляд, полуослепший, взглянул ему в глаза – небесный цвет, смуглая кожа, он усмехнулся из-под усов, что должна была означать та усмешка, снится мне до сих пор, усмешка кратистоса-триумфатора. Понимаешь ли ты это? Он сказал бы слово, и я вырвал бы себе сердце, чтобы его удовлетворить.