– Говорит, что ее арестуют. Говорит, что должна бежать. Мы тоже. Но не вместе с ней. Она отошлет нас.
– Куда?
– Далеко отсюда.
И тогда Авель подумал об Иерониме Бербелеке в неургийском Воденбурге, это было точно откровение: случай! отец-стратегос! я ведь сын легенды! Мать выслушала его аргументы, стоны и крики, не переставая паковать вещи, корябая что-то там на секретере и подгоняя слуг. Потом пообещала, что они поговорят об этом завтра. Поцеловала его в лоб и выставила за двери. Утром же оказалось, что мать выехала ночью, взяв с собой всего две сумки, даже не экипажем, а верхом, с подменной лошадью. Багаж Авеля и Алитэ уже погрузили на речную барку. Детей ждало короткое письмо. Поедете в Воденбург, отец вами займется. Дом был уже продан, деньги – распределены. И они поехали.
На самом ли деле он подсказал матери мысль, к которой та иначе не пришла бы? Склонил ли он ее вообще хоть к чему-то своими многочасовыми ламентациями? Так или иначе, не было в этом никакой тонкости, которую Иероним приписывал поступкам Авеля. Лишь детское упрямство. Мальчик помнил, как сильно он старался не выдать своих истинных мотивов – и так был смешон в собственных глазах. В столкновении с ее Формой, в антосе матери он навсегда останется ребенком, больше никем. Как отец мог этого не знать?
Позволю ему думать, что сумел склонить мать к своей воле, – но это ложь, ложь.
– В восемьдесят седьмом здесь вспыхнул большой пожар, – продолжал Антон, – целый район сгорел дотла, строили тогда еще в основном из дерева. В Старом Городе уже ничего не изменить, но в новых кварталах князь ввел большие расстояния между домами, минимальную ширину улиц, запретил открытый огонь в домах бедноты, хотя, конечно, за этим-то никто не следит. Тогда случились волнения у заводов, пошел слух, будто это у кого-то из демиургосов Огня была здесь измаилитская женщина, и, понимаете, в ту ночь он слишком распалился, хе-хе-хе. Опять же, в восемьдесят девятом… Ну нет, очень прошу не давать им никаких денег, а не то беда!
За ними как раз увязался какоморфный нищий – третье ухо на лбу, кости, проткнувшие кожу, длинный хвост, истекающие слизью жабры – и, постанывая, начал молить Алитэ о грошике, полугрошике, милости ради. Антон отогнал его, ударяя палкой по лодыжкам.
Ничего странного в том, что тот обратился именно к Алитэ: даже в дорожном платье (поскольку «Окуста» с остальным их гардеробом еще не прибыла), именно она притягивала взгляды, сосредотачивала на себе внимание прохожих, достойная дочь Марии Лятек. Разве не такое бессмертие обещано людям? От отца к сыну, от матери к дочери – то, что не умирает, манера говорить, манера думать, манера двигаться, манера выказывать чувства и манера их скрывать, манера жизни, жизнь, человек. Морфа настолько же неповторима, как почерк, оттискивается, будто печать в воске – как мужчинами, так и женщинами. Провего верно поправлял Аристотеля: Форма превыше плоти, от Формы зависит сила семени, а не наоборот. Достаточно взглянуть нынче на Алитэ: волосы умело сплетены в восемь косичек, темно-гранатовые кружева вокруг шеи, из тех же кружев сделаны напальники, полурасшнурованная кафторская митани, эгипетский лен стекает по плечам волнами, те смешиваются друг с другом, белым по голубому и белому, широкие, черные шальвары высоко на талии перехватывает многократно обернутый пояс, каблуки кожаных сапожек высотой в четыре пальца. Авель готов поспорить, что духи, которыми она нынче пользовалась, еще недавно принадлежали матери, он узнает этот запах; и уж точно узнает этот взгляд, которым Алитэ отгоняет нищего, этот вздернутый подбородок при прямой спине и чуть отведенных назад плечах, эти нахмуренные брови – теперь она никому не покажет язык, теперь она некто другая.