– А рыбы-то у них, рыбы… – начал другой сын, – хоть круглый год постись; и свиней рыбой кормят, и собак рыбой, да и коровы, брат, там рыбу едят; ей-богу, едят! Вот земля!
– Разумеется, так, – сказал один из сродников, – что город, то норов.
– Как так коровы? – спросил свояк, которому понятливость или сговорчивость сродника не пояснила дела.
– Да так, брат, едят, да и только; пожалуй, хоть отца, батюшку спроси и братьев, чай, не дадут соврать; вот хоть и в самой Астрахани: заместо того, что у нас дадут корове месиво какое, что ли, а там вяленой рыбки соленой подкинут ей, она и жует ее, ровно хлеб.
– А народу что там некрещеного, – начал другой, – так господи воля твоя!..
– Вишь ты, брат!
– Калмык про махан толкует, карсак (кайсак) про свое там что-нибудь, татарин киль-мунда[5], ки-зилбаш[6] молчит, сидит себе, таки вот хоть не води ушами, не при тебе писано.
Гости, и в особенности бабы, дивились всем чудесам этим; вскоре, однако ж, посторонние все разошлись с поклонами, и остались одни хозяева. Смерклось; подали светец и лучин; отец позвал деда на совет, заперли двери на крючок, выслав наперед баб, – достали и сосчитали принесенные с собой деньги, рублей по двести на брата, кроме того, что переслали уже домой на оброк; рассчитали, сколько и куда из них пойдет; потом убрали деньги, позвали баб, и отец роздал жене, дочерям и невесткам по платку; и мужья вытащили гостинцы свои; отец с дедом потолковали о том, где кто работал, по чему брал, что прохарчил и заработал и сколько принес. Наконец старик Воропаев подозвал к деду третьего сына своего, Степана, принес на него горькую жалобу, что он-де стал ни с того ни с сего погуливать и немало денег пропил.
Гневно вскинулся дед на робкого Степана, который кланялся ему в ноги, божился и заклинался, что вперед не станет никогда, даже в рот ничего не возьмет, – но у деда глаза горели, седой волос придавал суровому красному лицу его грозный вид; белая борода, пожелтевшая уже местами, как поблеклый лист, дрожала. – Степан горько плакал, и сам отец, отступившийся от него в начале жалобы своей и предавший его гневу дедовскому, начал помаленьку задабривать деда, ручаясь за сына на будущее время. Степану объявили, что он с будущей весны пойдет работать на свое хозяйство, что пора его женить.
– Да гляди ты у меня, – прибавил дед, постукивая костылем своим в половицу и потряхивая выразительно по пояс разостлавшеюся бородой. – Гляди, Степан, коли ты у меня пить не бросишь с сегодняшнего дня, то господь попутает тебя, покарает, и наживешь ты себе неизбывное горе.
Настал март, и Степан, положивши на прощанье еще раз большое заклятие, что хмельного в рот не возьмет, стал собираться в путь. Хоть он и зарекался искренно и не пил дома во всю зиму, – но ему как-то боязно было идти в одно место с отцом и с братьями, и он пошел в Саратовскую губернию, под предлогом, что там-де, слышно, лучше платят. Как хорошему плотнику, ему и точно дали триста восемьдесят рублей на хозяйских харчах за лето, то есть от Пасхи до Покрова, либо до Кузьминок, до Козьмы и Демьяна, или ссыпчины[7], также девичий праздник, потому что девки сходятся в одну избу, приносят каждая что-нибудь съестное, готовят вместе ужин и празднуют свой праздник.
Степану пришлось работать с небольшою артелью, сперва в одной барской усадьбе, а там в удельном имении, где рубили избу для приказа. На барском селе жил так называемый в тех местах дворник, или содержатель постоялого двора. Этот человек был некогда господским, взял себе в голову, что не хочет служить у господина, хочет на волю – а уж как русский человек заберет себе в голову что-нибудь, то справиться с ним мудрено. Тут ни опасности, ни очевидная бессмыслица предприятия и здравые, благоразумные убеждения ваши не пойдут впрок; «оно всё так, – подумает он, а иной раз и скажет, – да уж власть господня, что будет, то будет, а я уж хочу того либо другого, уж пусть так и будет». Таким образом молодец наш, забрав себе в голову, что ему надо быть мещанином, и собрав бог весть из каких источников бестолковое сведение, что на Черном море можно приписаться, собрался и ушел. С этого первого похода на Черное море привели моего молодца, перехватив его где-то на перепутье, с выбритой наполовину головой; но как он твердо вознамерился достигнуть во что бы ни стало обетованной земли своей, то он вслед за тем попытался в другой, и третий, и в десятый раз, каждый раз возвращался по пересылке с бритой головой и до того надоел, наконец, помещику, что этот отпустил его на волю за триста рублей, которые неизвестно каким образом очутились у Черноморца – прозвание, приданное ему единогласно целым селом.