– Ну, одевайся, поедем.
Он тяжело поднялся с табурета и пошел в гардеробную.
Марина еще посидела в кухне с сигаретой и тоже стала собираться. Очень тянуло к любимым черным вещам, но вот уже довольно долгое время она запрещала себе делать то, что позволяла раньше, привыкая к новому образу и новому лицу. Это оказалось сложнее, чем она думала раньше. Ей казалось – ну, что такого, подумаешь, другой разрез глаз, другие губы, другие скулы и нос? Ведь главное, что внутри она не изменилась, осталась прежней, жесткой и тяжелой Мариной Коваль, которую знали и которую боялись. Но нет – каждое утро в зеркале отражалась совершенно другая женщина с более мягкими чертами, которой так не шло внутреннее «железо» несгибаемой Наковальни. Жить с этим несоответствием оказалось намного труднее. Марина старалась оттенить новый образ другими красками, попытаться хотя бы с помощью цвета смягчить тяжесть взгляда и скорбную складку, залегшую между бровей, но нет – этих ухищрений оказалось недостаточно. Даже манера разговаривать, курить, смотреть – во всем этом то и дело сквозила прежняя Коваль, никак не желавшая сдаваться.
Хохол молчал, глядя на все эти ухищрения, но Марина чувствовала – он не одобряет того, что она сделала, не может смириться, не хочет принять ее такую. Это неизбежно приводило к ссорам и долгим молчаливым вечерам. Маленький Грегори тоже никак не хотел смириться с новым обликом матери. Марина не могла без боли в сердце вспоминать первую встречу с сыном после возвращения из России. Это оказалось настолько тяжело и больно, что в какой-то момент Коваль устыдилась собственного эгоизма и нежелания выслушать чужую точку зрения. Ведь Хохол предупреждал ее еще до операции, что все может пойти именно так. Сын и его реакция были единственными аргументами, с помощью которых Женька пытался переубедить Марину и заставить отказаться от принятого решения. Но и это ее не удержало, не остановило.
Когда они вошли в дом, вернувшись из России, Грегори, бросившийся было к матери, вдруг замер на последней ступеньке лестницы, вцепившись побелевшими от напряжения пальчиками в перила. Марина раскинула руки, как делала всегда, вернувшись домой откуда-то, но сын не кинулся к ней в объятия, не повис на шее. Он стоял и смотрел на нее, как на чужую, и от этого чистого детского взгляда ей было стократ больнее, чем от любого удара. Грегори не узнал ее…
Развернувшись и не сказав ни слова, мальчик ушел к себе в комнату и там заперся, а Коваль без сил опустилась на пол, закрыла руками лицо.
– А чего ты ждала? – жестоко осведомился Хохол, присаживаясь на корточки и начиная расстегивать ее сапоги. – Ты выглядишь так, словно я женился второй раз на совершенной твоей противоположности. И как пацан должен реагировать? Он ребенок! Я-то едва узнал, скорее по запаху, по ощущению – а он? Ему что делать? Прекращай давай, поднимайся. Я поговорю с Грегом, объясню, совру – да что угодно. Мы ему и так всю душу вымотали своими разборками, скандалами и передрягами, а тут еще и ты – с таким лицом.
Говоря это, Женька продолжал раздевать ее, поставил на ноги, крепко встряхнул и, заглянув в глаза, велел:
– Иди к себе, полежи пока. Надо еще отца подготовить – слава богу, вертится, видно, в кухне, не услышал. Только инфаркта не хватало, он и так еле живой в последнее время.
Об этом она тоже не подумала – отец. Пожилому человеку такое потрясение ни к чему… И только Женька, все понимающий и прощающий Женька, готовый в любую секунду подставить плечо, взять на себя решение каких-то вопросов, думал, оказывается, и об этом тоже…