3
А этого и не случилось.
Итак, отступали. Уставшие, злые, бранили корейцев, их дождь и войну. Под утро разбили палатки. Фишбейн, в сером плаще с огромным капюшоном, хлюпая и чавкая мокрыми сапогами, перебежал под навес, где милая его жена, облепленная по самые узкие бедра своими блестящими черными прядями, ждала его. Они выскочили из-под навеса, срастаясь в объятии и образуя одно существо странной формы: Фишбейн был огромным, в огромном плаще, она же, укрытая этим плащом и вжавшаяся в тело мужа, казалась не больше какой-нибудь юркой лисички. Они добежали до леса, и мокрый кустарник их спрятал внутри своей вечнозеленой листвы.
Людям, не пережившим того, что выпало на долю этим двоим, покажется дикой такая любовь. На них шли потоки тяжелой воды, и в шуме дождя, в этом медленном шуме, который вобрал в себя стоны Джин-Хо и громкие крики Фишбейна, рождался как будто бы заново мир, ничуть не похожий на тот, из которого они побежали навстречу друг другу, срослись и нырнули в зеленый кустарник.
В темноте Джин-Хо вытянула свою маленькую руку и, не беспокоя провалившегося в короткий сон Фишбейна, нащупала что-то в листве, сорвала и нежно сказала:
– Омиджа! Омиджа!
Она говорила о самой полезной на свете ягоде, родившейся много лет назад в теплом тропическом климате, пережившей наступление холодов, уцелевшей, но редкой, почти драгоценной, как золото. Похожая чем-то на нашу бруснику, однако и больше ее, и сочнее, омиджа, прозрачная, красная, сочная, целительна для человека. Говорят, что в древности ни один охотник не выходил на свой промысел, не взяв с собой горстку сушеной омиджи, и мог, проглотив эту кислую горсть, преследовать зверя хоть сутки, хоть больше, и ни один рыбак не отправлялся в море, не привязав к поясу мешочек с такой же сушеной омиджей, а как начинало качать да бросать, развязывал он свой намокший мешочек и слизывал с тряпки его содержимое, и не погибал, а домой возвращался с тяжелым богатым уловом.
Расставшись с Фишбейном, разрумянившаяся Джин-Хо туго закрутила волосы над своей смуглой шеей и вновь побежала в заросли, желая набрать этой самой омиджи. Утром Фишбейна спросили, где она, ибо Джин-Хо не было в числе тех женщин, которые отступали вместе с американскими солдатами. Фишбейн перепугался и начал кричать, звать Джин-Хо, она ему не отзывалась. Одна из женщин знаками объяснила Фишбейну, что нужно искать ее в ближнем лесу: ночью она увидела, как Джин-Хо, пригибаясь от дождя почти до самой земли, бежала туда.
– Даю тебе семь минут, Герберт, – сказал старшина. – Ищи. Я смотрю на часы.
Минут через пять Фишбейн стоял над растерзанным телом Джин-Хо, Драгоценного Озера. Она лежала ничком в зарослях того самого кустарника, который несколько часов назад служил им пристанищем и помнил их стоны и их поцелуи. Он опустился на корточки, дрожащими руками взял в обе ладони ее ледяную и мокрую голову. Волосы ее были пропитаны кровью, и даже дождь, слегка утихший к рассвету, не смыл до конца эту кровь. Ему было страшно увидеть ее лицо, и он помедлил несколько секунд, прежде чем развернуть Джин-Хо к себе. Лоб ее был в земле, рот раскрыт. Глаза были тоже раскрыты, и взгляд их дивился чему-то. Он взял ее на руки, словно ребенка – она была легче пылинки, – прислонился к дереву, и мутный дождливый рассвет слегка осветил его вместе с умершей.
Джин-Хо была убита хищным, скорее всего, «золотым», как называют его из-за яркой золотой шерсти, тигром, который все реже и реже встречается здесь, на земле. Если бы Джин-Хо услышала приближение зверя и пристально посмотрела бы в его обезумевшие глаза своими полными любви глазами и не отвела бы вишневых зрачков, он, может, не стал бы бросаться на женщину, не перекусил бы ее смуглой шеи с пучком ярко-черных тяжелых волос. Об этом сказала одна кореянка, отец ее был очень ловким охотником и знал все повадки проклятого тигра, которого в древности изображали на разных картинах как символ коварства.