19 мая 1992
Доброе утро, мое солнышко! Вчера вечером показывали все ужасы, которые были с евреями, по телевизору, фильм английский с привлечением либо погибших, либо случайно уцелевших. Только Терезин не показан, я все ждала – ведь у тебя столько письменных свидетельств. Как обошлись без тебя – мне не ясно. Но надо сказать, все равно – молодцы. И те, кто этот фильм сделал, и те, кто разрешил его показать. Уж сколько слышала и прежде, и в особенности от тебя, а сердце все равно рвется на части. И никогда оно не станет целым, пока не будет чувства прочности нашего Израиля, пока весь мир не поймет, что уничтожение Богоизбранного народа ведет к саморазрушению всего мира. Доченька моя, как же тебе тяжело с этим и в этом жить. ‹…›
19.5.92, вечер
Моя Леночка, доченька моя! ‹…› Мы с тобой крайне импульсивны в писании, хотя обе не дуры. Но иногда, разбрасывая направо и налево мысли, до конца их не разрабатываем. Бросаем чудные мазки на полотно, но не можем доказать глубины краски. Видишь, как я расхвасталась. У тебя все-таки больше экспрессии и концентрации. Это абсолютно мне очевидно. Но природа наших достоинств и недостатков, по-моему, одна и та же. Просто ты образованнее, чем я, разностороннее. А я часто чую, как собака, но пролаять как надо, не могу. Эти мои размышления над нашей общностью, конечно, детские. Да, Леночка, и сама-то я – детская. Ей-богу. Это в чем-то и хорошо, но уж слишком я беспомощна перед жестоким миром. Элла правильно меня поняла: «Инна Львовна, в вас есть что-то такое в характере, что позволяет Вас ударить, не рассчитывая не только на ответ, даже на ссору». И впрямь, именно так. Это я описала в твоем любимом из моих стихотворений – «В лодке»[135].
А какие чудесные люди в твоей повести, какие запоминающиеся – попутчик самолетный, Мальва, да и вообще все. Как хорошо, что, став взрослой, ты стала и мудрей, и снисходительней к людям, жалостнее. Этим повесть сильно отличается от твоих первых вещей. Но путь уже к повести был очерчен и в «Фазане» и в других не самых ранних вещах, исключая первую книгу – повесть о больнице. Там – сама непосредственность не давала тебе быть нетерпимой, при такой судьбе, при таком испытании. Дальше, как на кардиограмме, зубец пошел вниз – это осознанное полностью зло жизни, бескомпромиссность чувствования, четкая черта, за которой только ад. Дальше вновь пошло по восходящей – положительный зубец – вверх. Это уже неизбежность понимания художником причин и следствий, а значит, понимание Бога и человека. ‹…› Очень хочется, чтобы ты и писала, это тоже твой долг. Ведь был же у Фридл долг перед живописью. М.б., весь героизм художника как личности в самых разных условиях, проистекает из долга перед искусством. Бог сотворил нас, а мы призваны творить красоту. Да именно – красоту. Это не по Достоевскому, я вкладываю иной смысл. Красота не исключает трагедии, но исключает безысходность. ‹…›