– Что же делать?

– Ничего. По всем признакам, она – это Русская душа, воплощённая в человеке.

Я замолчал. Откровенно говоря, я не ожидал такого потока. У меня самого было над чем подумать и решить, чтобы не измучить свою душу, и я на некоторое время забыл о своей мистической, но кровной сестре.

«Чего не хватишься, везде – тайна», – сыронизировал я про себя, переделав слова из «Мастера и Маргариты» на свой лад, противоположный тому, кстати. Там было, кажется, так: «Чего не хватишься, ничего у вас нет», включая Господа Бога. Теперь всё наоборот, да и тогда было наоборот, только в тайне, а на поверхности, действительно, ничего не было, кроме атеизма. Но и сейчас на поверхности ничего нет, кроме звона презренного металла, что вполне равносильно атеизму. Впрочем, сейчас и на поверхности есть нечто иное, не один только звон…

Я тупо впал в такое раздумие, потому что откровения мишины по поводу Сони ввергли меня в лёгкий тупик.

И вдруг я увидел перед собой её глаза. Это были мои глаза и не мои. В них было именно то, о чём говорил Миша.

У меня ёкнуло сердце, видение пропало, впрочем, это было не видение, а духовное вспоминание…

Я махнул рукой Сугробову в знак полного согласия. В этот момент вошла она. Я замер.

– Как спали? – улыбнулась Соня, обращаясь к нам.

Мне показалось удивительным, что у неё есть тело. Как у неё есть тело?.. Это вечное презрение к телу, идущее из глубины веков. Надо его преодолеть. Но, всё же, странно иметь такие несчастные и уязвимые тела. Но в том и заслуга…

Конечно, в тот момент я обо всей этой загадочной телесности и испытаний её и не думал. Мне сейчас это пришло в голову…

А тогда Соня присела на креслице около стола, повертела чашку и о чём-то простом заговорила. Но это вовсе не отменяло всё то, о чём мы говорили, что чувствовал и я, и Сугробов.

На душе стало легко. Что-то нежное вошло в душу. В конце концов, нужны не только очаги Бесконечности, но и нежности. Птицы пели за окном во славу их короткой жизни. И во славу этой короткой жизни все, вставши, собрались на террасе, позавтракали и с ощущением почти бесконечной жизни где-то в глубине себя уехали в матушку-Москву. Я остался один с Софьей своей премудрой, к которой вскоре прибыл и её тихий муж.

Через одиннадцать дней, как точно отражено в моих записях, позвонила мне взволнованная Рита, и между нами состоялся следующий разговор:

– Александр Семёнович, – говорит, – помогите, ради Бога: с Денисом плохо.

– А что?

– В безумной депрессии он.

– Почему в безумной?

– Да так. Весь день лежит на диване лицом к стене. А среди ночи поднимается и песни жуткие поёт у окна… Помогите… Он только вас, по большому счёту, уважает…

– Вы у него живёте?

– Да, я иногда сбегаю к нему, чтоб отдохнуть от родителей. У него же квартира-двушка.

– И не страшно вам, когда он ночью так поёт?

– Страшновато, но он же меня с детских лет любил, когда болела… Я его не беспокою, когда он поёт… Но, всё же, нервы сдают… Уже третий день так… Помогите, он всех помощников прогонит, кроме вас.

Пришлось ехать. К автомобилям у меня отвращение, потому добирался общественным. Впрочем, оказалось не сложным. Позвонил в дверь. Рита открыла, сама какая-то, точно во сне.

– Он там, у себя. Я вам мешать не буду…

…Денис сидел в кресле перед большим стенным зеркалом и неподвижно смотрел в него, скорее, может быть, в какое-то зазеркалье.

Вид его был отключённо-мрачный, словно он ушёл в какую-то беспредельную тьму.

На меня он не обратил внимания. На столе, у противоположной стены, лежала, видимо, нарисованная им на большом листе бумаги непонятная карта с очертаниями незнакомых континентов, близко непохожая на горестную карту нашего земного шара.