Степан резко поднялся, включил свет, взял с тумбочки сигареты, подошел к открытому окну, закурил. И только после этого посмотрел на меня потемневшими от гнева глазами:

– Отпуск, говоришь? Наша квартира, наш дом, наша собственность, вдруг ты вспомнила? Отдохнуть? Погреться от ада тех обломков, под которыми столько часов умирал наш малыш? Он и был нашей единственной собственностью. Но мне мент выбил зубы, когда я хотел голыми руками разбирать завалы. Они все там стояли с инструментами, в своих робах, курили, жрали бутерброды и говорили, что нет команды, что начальник не приехал. И давно ты нам такой отпуск придумала? Да еще в компании каких-то темных ворюг из России, в поместье которых произошло убийство.

В тот момент я не сомневалась в одном: Степан сейчас ненавидит меня как единственного человека на земле, который знает все в подробностях о непереносимом горе, сломавшем его жизнь, спалившем его душу. Тогда мы были единым больным целым, одной жертвой. Спасались рядом, но уже по одному, каждый по-своему. Нередкий случай, когда горе связывает, но еще больше разделяет людей, как общее преступление. А гибель ребенка всегда кажется родителям их преступлением. Это изнурительное, бессонное, непрерывное возвращение, поиск спасительных вариантов: а если бы я тогда поступил иначе…

Нет большей пытки, чем искать варианты, когда сама их возможность взорвалась и в муках задохнулась под обломками. Мы тогда восемь часов подряд стояли в пыли и слушали плач своего сына. Не знаю, были ли еще дети под завалами нашего взорванного дома, но мы знали, что там плачет, зовет нас Артем. Эксперты впоследствии подтвердили: этот ребенок умер примерно за час до спасения. Взрывы домов были и после. К примеру, в Магнитогорске, о чем сутками писали и передавали все мировые СМИ. И только у наших спасателей находились такие «уважительные» причины не спасать, как отсутствие особых специалистов и техники по спасению именно детей. И еще более веская причина – нет начальства. Как знает весь мир, одного младенца в Магнитогорске вытащили из-под завалов почти через тридцать часов. Это было похоже на чудо, но он выжил. Я смотрела из Америки, как его несут к самолету, чтобы везти в Москву, и выла от того, что с нашим ребенком чуда не случилось.

Можно ли такое пережить? Нет, конечно. Можно ли не возненавидеть людей, жизнь, страну, место, друг друга? Наверное, тоже нет. Я чувствую, что у нас не осталось больше ничего, ради чего стоит пробиваться друг к другу. Возможно лишь поверхностное забытье, но в нем мы будем бесконечно натыкаться на общее знание, на горящие воспоминания, на острые несовпадения во всем. Мы по-разному плачем.

– Прости, Степан, – сказала я. – Давай дотерпим вместе до утра.

Утром я умылась, собралась и попросила у него развод. Степан сначала взглянул на меня затравленно, даже испуганно, помолчал. И сказал с явным облегчением:

– Давай, Ксения. Я люблю тебя, но мы не смогли.

Я приехала на ранчо в Санта-Фе и спросила Василису:

– Ты хотела бы, чтобы я поехала с вами? Мне как раз нужно в Москве уладить дела со своей квартирой. Там был несчастный случай, взрыв газа, боюсь, не снесли ли дом.

– Спрашиваешь! – радостно выдохнула она. – Ты же сама за свой билет заплатишь? Моя дорогая, я в восторге.

Я попросила ее свести меня с одним из адвокатов, чтобы помог мне уладить с документами. Он же помог быстро оформить развод.

И однажды утром я вошла в детскую:

– Ребята, я еду с вами в Москву.

На меня серьезно и светло посмотрели два голубых и два черных глаза.