В трактире, полном господ офицеров, чиновников и путешествующих помещиков, Комаровский сразу потребовал лучший отдельный кабинет, приказал подать обессиленной Клер холодного, с погреба, морса или взвара, а сам переговорил с трактирщиком о некой Скобеихе. Клер лишь диву давалась – отчего он, расспрашивая барвихинского трактирщика, вставляет английские словечки – blood и bloody[8]. Трактирщик прикрывал рот рукой, корчил рожи, покорнейше прося его сиятельство подождать чуток, так как Скобеиха сейчас в «нумере» у проезжего жандармского полковника, который не велел их беспокоить.

– Сразу потом эту шалаву grenadier сюда ко мне, – приказал Комаровский. – А пока подай нам полный обед – ухи налимьей и расстегаев. А мадемуазель еще холодного взвара малинового. Ну и мне тоже тащи со льдом.

Слова шалава grenadier Клер в русском обиходе слышала – так называли женщин легкого поведения, продававших себя за деньги.

– Подождем, а пока пообедаем, вы проголодались, мадемуазель Клер? – спросил Евграф Комаровский, когда ловкие трактирные половые начали ставить на обеденный стол блюда и супницу с дымящейся ухой.

Клер, измученная жарой, решила, что и куска не в силах проглотить, однако, почувствовав аромат свежей ухи, она вдруг поняла, что голодна как волк. Комаровский налил ей щедро из кувшина малинового взвара. И себе тоже.

Опять малина! Надо же…

– Вы любите сладкое, Евграф Федоттчч? – не удержалась она.

– С детства. Не баловали меня в детстве сладким. – Он пил малиновый взвар и смотрел на нее, сидящую напротив за большим круглым столом. – Я в Петербурге родился на Песках и матушку потерял восьмимесячным. А отца на восьмом году. Так что круглый сирота остался в мире. Некий благодетель пристроил меня в знаменитый французский пансион для сирот, где все было как в Версале в смысле политеса и этикета, а мы, воспитанники, и русской речи не слышали – говорили только на французском и немецком. Было у нас там два отделения, два факультета: Факультет сирот оборванцев – ФСО и Факультет сирот богатых – ФСБ. Меня, конечно, в первый записали, и не было дня в пансионе, когда бы меня бедностью моей не попрекали. Так что кроме языков и философии, латыни и математики, занимался я усиленно фехтованием на шпагах и… дрался, конечно, отпор давал. Такой был буян. Чуть что я batter an visage comme un tambour[9] – как у нас говорят, бил в морду как в бубен. Наказывали меня за драки, но я не сдавался. Одевали нас в пансионе в красивую форму, учили, как носить мундир. А кормили скудно. Так что кроме взвара ягодного летом я ничего из сладостей и не пробовал, малиновый взвар мне амброзией казался.

– И нам с Мэри, моей сводной сестрой, в детстве сладкого не давали, – призналась Клер. – Отчим Уильям Годвин[10] считал, что сладкое изнеживает, портит детей, а характер стойкий надо вырабатывать с детства. Я дочку зато сладким закармливала, пока она жила со мной, у меня.

– Уильям Годвин – философ, писатель, я читал его труды, памфлеты, хотя во многом с ним и не согласен.

– Он вырастил меня. – Клер допила малиновый взвар. – Его я считаю своим отцом. Я ведь бастард. Незаконнорожденная.

Евграф Комаровский смотрел на нее.

– Отчим долгое время был единственным моим учителем и авторитетом по жизни. А потом я поменяла взгляды, обрела нового наставника.

– Лорда Байрона?

– Да, его.

– Это правда, что он не выносил, когда женщина ест с ним за одним столом? Что женщины питались при нем украдкой на кухне вместе с прислугой?

– Нет. – Щеки Клер покрыл пунцовый румянец. – Мы с Мэри на вилле Диодати никогда не допустили бы подобного обращения с собой. И Шелли не позволил бы. Байрон это знал. Нас это не касалось. А над той итальянкой… Гвиччиолли он именно так издевался.