спросила как-то раз женщина, которую мы называли Биссель. «Думаю, мы не купим ничего, – ответила я. – Ведь сейчас ничего не продается».

Польский, на котором изъясняется Дима, довольно примитивен, и он помогает себе жестами.

– Хочешь есть? – спрашивает он, когда булыжная мостовая сменяется грунтовкой. – Под сиденьем есть леденцы.

– Нет, спасибо.

– Все равно посмотри, – с гордостью говорит он. – Это сюрприз.

Я послушно шарю под сиденьем и нахожу пакет леденцов, а рядом – что-то прямоугольное и гладкое. Модный журнал. Похоже, американский. Вот картинка, на которой изображена женщина в шикарной красной шляпке. Когда Дима в первый раз навестил меня в госпитале после того, как я пришла в себя, то спросил, не надо ли мне что-то принести, и я ответила: губную помаду. По нему было заметно: ему понравилось, что запаршивевшая, вконец истощенная девушка хочет выглядеть красивой. Я не сказала ему, что мне просто хочется унять боль в потрескавшихся губах. Вряд ли он мог знать, как по-польски будет пчелиный воск или вазелин. Но возможно, подумала я, он знает слова губная помада.

– Удобно? – спрашивает он.

– Да.

– Одеяло? – Он кивком показывает на заднее сиденье.

– Мне не холодно.

– Но тебе холодно каждый день. – Он хмурится. Он был так доволен собой и тем, что подумал об одеяле, и теперь огорчился из-за того, что оно мне не нужно. Я поворачиваюсь, беру одеяло с заднего сиденья и накрываю им плечи. Дима одобрительно улыбается.

– Спасибо, – говорю я. – Ты очень добр.

– Важный день, – замечает он. – Мы скоро приедем. Машина быстрая. А пока отдохни.

Я прислоняюсь боком к двери машины, но не закрываю глаза. Дорога усеяна всяким хламом. Разбитые колеса от повозок, брошенные хомуты, прохудившиеся бидоны для молока. Каждый из этих предметов, думаю я, некогда принадлежал какой-то семье, которую остановили или схватили, или же люди просто слишком устали, чтобы нести поклажу. Сначала они избавлялись от всяких пустяков, таких как музыкальные шкатулки или шелковые шали, а затем и от всех остальных пожитков, не нужных для того, чтобы просто-напросто остаться в живых. А поскольку выживать можно, не имея почти ничего, они бросали все. Разбитые колеса от повозок, брошенные хомуты, прохудившиеся бидоны для молока. Каждый из этих предметов некогда принадлежал какой-то семье, которую остановили или…

Прекрати, говорю я себе, пытаясь разорвать круг. Прекрати. Теперь это случается со мной сплошь и рядом. Мой мозг спотыкается. Или повторяет одно и то же, как заевшая патефонная пластинка. Он не дает мне думать об одних вещах, а о других не перестает думать опять и опять. Иногда с ним бывает все в порядке, он выздоравливает. Но в других случаях пусковым механизмом становятся какие-то вещи, которые я не могу предсказать. Это что-то вроде гололеда, никогда не знаешь, где он есть, а где его нет.

Я смотрю на противоположную сторону дороги, на холмистые сельскохозяйственные угодья, пытаясь заставить себя подумать о чем-то другом. Хлама там не видно, впереди простирается вспаханная земля, бурая и рыхлая, и на нее мне тоже тяжело смотреть.

Иногда дело было не в том, что семья уставала, а в том, что людей просто расстреливали на месте. Иногда целые деревни превращались в братские могилы. Я зажмуриваю глаза.

«Все кончено, кончено, кончено».

Когда-то мне нравился запах земли. Когда на каникулы мы ездили в деревню, я с Абеком палками чертила на земле буквы; я учила его алфавиту.

A – Абек.

В чем же дело – может быть, сейчас я чую что-то лежащее под этой вспаханной землей, что-то зловонное и ужасное?