Но долго так оставаться не может. Раньше или позже моя слабость перестанет казаться трогательной и моей благодарности станет недостаточно. Ему захочется иметь настоящую подружку.

– Твой брат… – Дима замолкает, опускает взгляд на свою тарелку и, не поднимая глаз, заканчивает вопрос: – Его тут нет?

Три картошины на влажной газете. На всякий случай Дима купил не две, а три.

Я подавляю в себе разочарование.

– Нет, его тут нет.

– А он тут был?

– Думаю, нет.

Он протягивает руку и гладит меня по щеке.

– Мы найдем его, обязательно найдем.

– Да, – говорю я, поставив алюминиевую тарелку на голый паркетный пол. И улыбаюсь. Я стараюсь. Стараюсь изо всех сил.

Я вернулась туда, где жила моя семья, но ем я сейчас не с фарфора, а из алюминиевой посуды, и вместо моих родных со мной рядом находится русский офицер. И ему хочется, чтобы я поговорила с ним о праздничном ужине. А восемь месяцев назад я ударила по лицу одну девушку, потому что она попыталась стащить мои дырявые башмаки.

– Зофья? – Дима произносит мое имя добрым голосом, но не совсем правильно – у него слишком твердое «З». – Зофья, ты не говоришь. Я тебя расстроил.

– Думаю, нам к обеду нужен хлеб. – И я быстро встаю на ноги.

Он огорчен.

– Хлеб нам не нужен, – говорит Дима, кивком показывая на картошину Абека, которую он разрезал пополам и положил по половинке на свою и мою тарелки.

– Но это же праздник, – выдумываю я. – Мой первый день после возвращения домой.

– Я пойду с тобой. – Он откладывает нож и неуклюже встает.

– Нет! Не надо. Я схожу в булочную здесь, за углом, и вернусь через несколько минут.

Но он все равно обеспокоен – он считает, что мне не стоит бродить в одиночку.

– Я могу посмотреть, не найдется ли в булочной сладкого пирога для твоего командира, – продолжаю импровизировать я и машу рукой, делая ему знак опять сесть на пол. – И мне это будет полезно, поможет поправить здоровье. Если я буду делать что-то самостоятельно в знакомых местах. Так мне сказала медсестра.

Медсестры ничего такого не говорили, но именно это и убеждает его – упоминание о сладком пироге и о поправке моего здоровья. Он дает мне денег и легко целует в лоб.

Снаружи меня обдает послеполуденная жара. Выйдя из дома, я теряюсь, не знаю, куда идти. Осталась ли еще та булочная за углом? В первые месяцы оккупации, когда я была ребенком и мы еще жили в этом квартале, на всех окрестных магазинах за одну ночь появились таблички: JUDEN VERBOTEN[2].

«Магазин Сколмоских», – вспоминаю я. Сколмоские были католиками, но, хотя их тоже вынудили поместить в своей витрине табличку со словами «Евреям вход воспрещен», как и всех остальных, я знаю, что пану Сколмоскому было от этого не по себе. До того, как нас выселили в гетто, он несколько раз заходил к нам, принося остатки продуктов. Во всяком случае, так он утверждал. Остатки. Но когда нам в последний раз доставались хотя бы остатки чего-то нужного? Пойду-ка я в булочную Сколмоских.

Улица стала более многолюдной, чем была пару часов назад. Сейчас около полудня, обеденное время, и люди спешат на работу и с работы. В двух кварталах от моего дома одна из витрин булочной Сколмоских заколочена фанерой, но поверх листа фанеры кто-то написал: «Все еще открыто». Причем не по-немецки, а по-польски – и, по-моему, это добрый знак.

Я толкаю дверь, и звенит колокольчик. За прилавком стоит не пан Сколмоский, а мужчина помоложе, которого я не знаю. Я в нерешительности останавливаюсь в дверях.

– Я могу вам помочь? – спрашивает продавец.

– Мне нужен только хлеб, – бормочу я и, медленно подойдя к полкам, стоящим у стены, протягиваю руку к ближайшей буханке, темной и сдобренной семенами тмина, чтобы больше не пришлось ничего говорить. Но выбор скуден, хлеба мало, и, одновременно со мной до буханки дотрагивается немолодой мужчина, один из двух покупателей, которые сейчас находятся в булочной.