– Если увижу по возвращении, что ты пытался убежать, искромсаю тебя на куски, – сказал Оберлус, перед тем как замаскировать вход в пещеру камнями и ветками.

Довольный результатами своего труда и уверенный в том, что никому никогда не удастся обнаружить тайник, он поспешно удалился, взобрался на вершину утеса и оттуда, укрывшись в зарослях, стал наблюдать за передвижениями остальных матросов.

Около полудня четверо матросов, прождав у лодки долгое время, начали проявлять беспокойство из-за отсутствия своего товарища и во второй половине дня разбрелись по острову, крича во все горло.

Когда до наступления сумерек остался один час, к ним присоединились еще десять или двенадцать человек; они провели ночь на берегу, разбив лагерь и разведя большие костры – вне всякого сомнения, стремясь подать знак пропавшему товарищу. Однако к вечеру второго дня, видимо, потеряли всякую надежду, решив, что он погиб или, может быть, прячется с намерением дезертировать, и, едва начало смеркаться, «Монтеррей» снялся с якоря, поднял паруса и, покачиваясь, скрылся в южном направлении.

– Как тебя зовут?

– Себастьян.

– Себастьян – а дальше?

Вопрос явно застал пленника врасплох, и ему пришлось его обдумать, как будто он не привык к тому, чтобы кто-то интересовался его фамилией.

– Себастьян Мендоса, – произнес он наконец.

– Где ты родился?

– В Вальпараисо[4].

– Бывал я в Вальпараисо… Сколько тебе лет?

– Не знаю.

– Я тоже никогда не знал, сколько мне лет. Чем ты занимался на корабле?

– Был на подхвате у кока и прислуживал капитану.

– Отлично! Очень хорошо! Просто замечательно! – Оберлус растянул губы в подобие улыбки, которая еще больше обезобразила его лицо. – А здесь будешь моим поваром, моим слугой и моим рабом. Уразумел? Моим рабом.

– Я свободный человек. Я родился свободным, мои родители были свободными, и я всегда буду свободным…

– Так было бы вне этого острова, – резко прервал его Оберлус. – А сейчас ты оказался здесь, на Худе, острове Оберлуса, как он теперь называется, – и здесь не существует иного закона, кроме моего собственного.

– Ты спятил?

– Еще раз это скажешь – отрежу тебе палец, – сказал он твердо. – Потом другой – всякий раз, когда сделаешь или скажешь что-то, что мне не понравится. – Тон его подтверждал, что он сам убежден в том, в чем заверяет пленника. – И отрежу тебе ногу или руку, если проступок окажется еще серьезнее. Я намерен установить строгую дисциплину, и добьюсь этого своим методом.

– По какому праву?

Оберлус взглянул на чилийца, словно действительно никак не мог взять в толк, чего тот добивается подобным вопросом, однако, секунду подумав, ответил ему в тон:

– По моему собственному праву, ибо оно единственное, с которым я считаюсь. По тому же праву, какое было у вас, когда вы меня унижали, презирали, оскорбляли и били с тех самых пор, как я себя помню… – Он взглянул на пленника с ненавистью. – Вы вечно твердили, что я чудовище, – продолжил он после короткой паузы, – и повторяли это столько раз, что в конце концов я спрятался здесь, на голых скалах… – Он остановился, чтобы вздохнуть свободнее, поскольку, не имея привычки к произнесению длинных высказываний, почувствовал недостаток воздуха. – Я устал от этого. Я для вас чужой, вы для меня – тоже.

– А при чем тут я? – спросил метис с недоумением. – Я-то в чем перед тобой провинился, ведь я же не был с тобой знаком!

– Твоя вина та же, что у всех. Взгляни-ка на меня! – приказал Оберлус, схватив пленника за подбородок и заставив его поднять глаза. – Посмотри на мое лицо. Уродливое, правда? Взгляни на этот шрам на щеке и на это пятно, красное и поросшее волосами. Взгляни на мою спину, кривые ноги и мою никчемную левую руку, напоминающую крючковатую лапу. – Он усмехнулся. – Вижу, что ты не можешь скрыть отвращения. Я тебе противен! Но разве я виноват в том, что таким уродился? Я что, просил наделить меня подобной внешностью? Нет! Однако никто из вас ни разу не попытался меня понять, отнестись ко мне с участием или симпатией… Никто! Почему, в таком случае, я должен вести себя по-другому? Теперь мой черед. Ты будешь моим рабом, будешь делать, что я прикажу, и при малейшем недовольстве с твоей стороны я тебя так проучу – ты пожалеешь, что на свет родился! Я надену тебе на ноги путы, и будешь работать от зари до зари. Я с тебя глаз не спущу, даже если ты не будешь меня видеть, а с наступлением ночи тебе придется укладываться спать там, где она тебя застанет, потому что если я обнаружу, что ты шастаешь в темноте, то отрежу тебе яйца. Ясно?