– Положи, Люсь, не трогай. Мне это вернуть надо.

Но она сделала вид, что не слышит, и спросила через плечо, стоя ко мне спиной:

– А правда, что у вас Банионис будет сниматься?

– Ну, будет.

– И Ивашов?

– Ага…

– И Соломин?

– Ну…

– Надо же! И Печерникова?

– Люсь, шла бы ты к своему Пашке, а?

– Зачем? – спросила она, замерев.

– Ну, я не знаю… Ты ж ему жена…

И вдруг она повернулась ко мне всем телом и спросила в упор – с жесткой и горькой какой-то усмешкой:

– А то вы не знаете, какая я ему жена! Вся квартира знает. Кроме Паши, конечно! Он у меня немощный, понимаете?

– Ну, это я давно понял. А чего ж ты за него замуж вышла?

– Так я вам и расскажу! – усмехнулась она. – Чтоб вы с меня кино сделали?!

– Ну, как хочешь. Я не заставляю…

– А выпить дадите?

Я посмотрел ей в глаза, но она не отвела взгляда. Я кивнул на пакет с бутылками:

– Возьми.

Она шагнула к пакету, спросила:

– А вы со мной выпьете?

– Да выпью, конечно.

– Хворые глаза у вас… Как у собаки побитой… – сказала она. И встрепенулась, переключившись на содержимое пакета: – Ого, сколько тут! И «Пшеничная»! А говорят, что евреи не пьют… – Она зашуршала бумагой, распотрошила пакет. – Ой, у вас тут и лаваш! – И уже по-хозяйски быстро шуранула по моей тумбочке, вытащила из нее граненый стакан и алюминиевую кружку, спросила по-деловому: – С белой начнем или как?

Я хотел снова поймать ее взгляд и прочесть, что там у нее на уме, но она, усмехнувшись улыбкой Моны Лизы, увела свои глаза, встряхнула головой, откинула волосы с плеча и, уже не спрашивая меня, налила нам в стакан и в кружку – солидно налила, граммов по сто пятьдесят. Села на стул и только после этого глянула мне в глаза.

– За Пашу хотите знать? Пожалуйста! У нас с ним с третьего класса любовь. И я уже в пятом классе знала, что выйду за него замуж и что у нас будет куча детей. И как только мы школу окончили – сразу в загс пошли, в тот же день, как аттестаты зрелости получили. А еще через три месяца его в армию забрали, в подводный флот, – у него же руки золотые, он мне в шестом классе клавесин собрал, сам, своими руками! Ну, а через пять месяцев он из этой армии домой вернулся. Дозу схватил в Северодвинске. Испортили они мне мужа, понимаете? Отняли! В двадцать лет – импотент! Такое вот кино… Интересно?

Теперь ее синие глаза были в двух шагах от меня, и я видел в них глубоко, до дна. Я видел в них прекрасный и страшный фильм ХХ века – не «Девять дней одного года», а нечто пострашней, чем «Летят журавли», или «Хиросима, любовь моя», или «Ромео и Джульетта». В этом новом «Ромео и Джульетте» русского Ромео-Пашку призывают в советский подводный флот, облучают и делают импотентом, а русская Джульетта-Люська, вместо того чтобы сойти с ума, продолжает нянчить своего немощного мужа, а по ночам…

– Ну что, выпьем? – перебила Люська мои мысли. – За ваше кино!

– Спасибо, Люсь. Но я суеверный, я за свое кино не пью. Давай лучше за жизнь. Знаешь, у евреев даже тост такой есть: «Ла хаим! За жизнь!»

Я поднял свою кружку, чтобы чокнуться с Люськой, но она отвела свой стакан и покачала головой:

– Нет, милой, а я за жизнь не пью. Проклятая наша жизнь, зечья!

Я даже пошатнулся от изумления. Второй раз за один вечер две юные девятнадцатилетние женщины – француженка и русская – сказали мне коротко и просто про то, где я живу.

– Г-мм, да… – ошарашенно прокашлялся я. – Ну, давай просто выпьем. За дружбу народов.

– Ага! – Она чокнулась своим стаканом с моей кружкой. – И за мудрое руководство! Поехали!

И без остановки, залпом выпила полстакана водки. Зажмурила глаза, поднесла к носу свой кулачок, послушала, как водка покатилась вниз и разлилась по ее молодому телу. А потом встала, прошла к двери, повернула ключ в замочной скважине, повернулась ко мне лицом и вдруг разом, одним движением освободила себя от своего пестрого бумазейного халата.