– У тебя есть женщина?
Тот пожал плечами:
– Несколько. А что?
– Я слышал о ведьме… наложившей на тебя заклятие.
Астерий посмотрел на него, как на заигравшегося щенка – дружелюбно, однако и не без легкого пренебрежения. Сдернул с плеча тряпицу, знамя постыдного своего ремесла. Вытер руки.
– Ведьма? Ну не знаю. Она не могла убить взглядом, не исцеляла наложением рук. Она была…Врачевательницей… созерцающей диковины городов и чудеса странствий? Как-то так.
«Бродяжка. Шарлатанка. Как-то так, – подумал Алый. – Значит, и это правда».
– Ты так любишь свой трактир? – спросил он, указав на руку Астерия. На тыльной стороне правой кисти у того был вытатуирован странный знак – три лепестка, заключенные в круг, а по предплечью вилась арабская надпись. Насколько Алый мог понять, что-то о лепестках ветра.
– Кто знает, сколько у ветра лепестков? – пробормотал тауран, разглядывая татуировку с тихой улыбкой, отчего-то разозлившей рыцаря. – Кто знает, сколько оставивших души свои мертвыми на поле боя, беззаботно шатаются по свету? Сколько погибших от любви живут, радуясь каждому дню?
– Кому какое дело? – досадливо поморщился Алый. – Я хочу знать только об одном – о лепестке, оставившем след в твоей… – он вдруг осекся, и закончил вовсе не так, как собирался, – в твоей жизни.
Да. Так лучше. В жизни – не в душе. Душа воина остается бессмертной и несокрушимой, ее не запятнать недостойному чувству. И не столько тогда открывается мужественная и твердая душа, когда кто-либо без падений пробегает путь, сколько тогда, когда кто-либо, после бесчисленных венцов, многих трофеев и побед, претерпевая крайний урон, опять может вступить на прежние пути.
Тот же, кто и в мыслях не имел вступать на прежние пути, все всматривался в знаки и символы, покрывавшие его руку, словно пустоголовая девица, тщетно пытающаяся угадать за своим отражением в зыбкой, темной воде черты суженого, и с неожиданной легкостью согласился:
– Что ж, хорошо. Я расскажу. Слышал ли ты о битве при Эль Икаб?
– Я ее помню.
– Как ты можешь помнить ее? – Астерий все же поднял взгляд на Алого, и взгляд этот был полон искреннего изумления. – Тебе было тогда сколько? Лет пять?
– Мне было семь, и Гроссмейстер всегда сажал меня в седло перед собой, чтобы я учился не бояться смерти – ни своей, ни чужой. И понимать ход битвы.
– Какая все-таки скотина, – хмыкнул тауран, но Алый пропустил это мимо ушей. Он пытался как следует припомнить тот день и ту битву – первую для него битву.
Аль-Насир выставил в авангарде лучников, и тяжелая конница союзных войск вынуждена была отступить. Ряды смешались, боевые кони топтали своих же пехотинцев. Тогда выступил Орден.
– Я помню, как первая линия – алые – была истреблена почти полностью, – наконец, заговорил рыцарь, – линия золотых, а с ними и наваррцы, из последних сил теснили левый фланг альмохадов. Я помню, как Гроссмейстер улыбнулся мне. Он сказал:
– Мужайся. Возможно, этот день – наш последний.
Слова его потонули в страшном грохоте и реве – это белые ударяли в щиты, и выкрикивали раз за разом «Гнев Бога! Гнев Бога!».
– Не приложивши рук, богов не призывай, – Астерий склонил голову, – я был в третьей линии, с белыми. Когда мои братья призвали меня, я обратился. И сделал то, что умею лучше всего…
– В одиночку попер на многотысячную армию врага? – Алого вдруг разобрал смех. – Я об этом немало слышал.
Тауран тоже рассмеялся, кивнул.
– А если честно – сколько народу ты можешь положить? Один? – с любопытством спросил Алый.
Астерий снова улыбнулся. На этот раз невесело.