Мне бы про Биробиджан уместнее писать – такое тут количество евреев перебито, из энтузиастов, из поверивших, из эту землю по2том поливавших, из таких же, что в Израиле болота осушали почти в то же время. Только здесь, в Биробиджане, ничего не получилось, и убожество сегодняшней тут жизни было мне обидно и давило ощутимо, хотя дивные меня там принимали люди, пусть они мне мои чувства извинят.
И ещё на Магадане услыхал я (и прочёл потом) о самой восточной стройке, задуманной усатым гением и уже начавшей осуществляться, – о тоннеле на остров Сахалин. Длиной в одиннадцать километров, он тянуться должен был ниже уровня морского дна, на глубине почти пятьдесят метров. Эдакий российский Ла-Манш. И для бомбардировок он недосягаем был бы, что особо веско предусматривал проект – подробность очень яркая для времени борьбы за мир, которой так была увлечена советская империя. И шахту изначальную уже пробить успели до намеченной тоннелю глубины, и был насыпан остров – дамба, чтобы укротить течение, и тюбинги стальные, девятиметровые в диаметре (как те, которыми тоннели метрополитена выложены) уже начали сюда везти. И сорок тысяч зэков здесь уже работало, но как только стратег загнулся, так немедленно затею эту прекратили, очень уж безумен и бессмыслен был проект. А может быть, с рабочей силой были затруднения. Ведь бесчисленные северные стройки с дикой, сумасшедшей скоростью перемалывали поступающих рабов. И недаром ещё в сорок пятом, за три месяца до окончания войны, когда на Ялтинской конференции уже писался протокол, что каждая из победивших стран возьмёт с Германии, оговорил стратег усатый некое диковинное (Средними веками пахнувшее) право для империи советской: использовать немецкое население для восстановления советского народного хозяйства. Во вкусе рабского труда он как никто был сведущ в это время. И первые такие лагеря уже возникли, и не военнопленные в них были, а гражданские, прихваченные как попало в разных городах на оккупированной зоне. А потом эта идея как-то незаметно выдохлась и сникла – очевидно, было проще и дешевле набирать рабов из собственных немереных просторов. А году в сорок девятом – отпустили всех гражданских немцев, кто ещё в живых остался. Думается мне, что досаждал Международный Красный Крест, а собственной империи невольники гуманный внешний мир не волновали. Только не хватало их – отсюда и посадки массовые, что пошли в конце сороковых, когда повсюду брали «повторников», то есть некогда уже сидевших, но оплошно выпущенных по окончании срока. Уже нисколько не политика это была, а экономика рабовладельческой империи.
В Москве я задержался дня на три-четыре, и случился у меня там дивный лаконичный разговор. Я ехал на какое-то выступление, и к нам в метро (мы ехали с женой товарища, она же – мой московский импресарио) прибавился немолодой сутулый человек с лицом изрядно измождённым. А то ли от духовных воспарений это было, то ли от недавних возлияний, я не разобрался. Мне наскоро шепнула импресарио моя, что он – поэт очень хороший (или бард, уже не помню) и ещё, что у него есть магазин, который его кормит. Но про магазин он очень говорить не любит. Будучи по типу личности нахалом любопытным, я его, конечно же, незамедлительно и неназойливо спросил:
– А вы, если не тайна, чем торгуете?
– Россию продаю, – ответил он малоприветливо.
Уж тут я упустить своё никак не мог.
– А я слыхал и читывал, – сказал я вкрадчиво, – что уже продали Россию.
Тут он откликнулся охотно и немедленно:
– А у меня лавчонка секонд-хенд, вторые руки, – пояснил он пожилому несмышлёнышу. И стал мне очень симпатичен.