Правда, и в XIX веке оставались люди, которые поддерживали традиции беседы учтивой и щадящей чувства и убеждения собеседника; как пример салона, где эту традицию бережно хранят, современники приводили, в частности, салон госпожи Рекамье в Аббеи-о-Буа, где «взорам гостей представало зрелище едва ли не более удивительное, чем любая из парижских достопримечательностей: мирная и едва ли не дружеская беседа людей самых разных убеждений, которые, собравшись в комнате шириной десять и длиной двадцать футов, забывали о своих распрях» [Мильчина 2019б: 167]21.

Но не таков был Местр. То, что мы знаем о его манере вести светскую беседу и салонный спор (не говоря уже о спорах, так сказать, виртуальных, литературных, в ходе которых он безжалостно обрушивался на своих противников – Локка или Бэкона – и поражал их ядом своих сарказмов), заставляет нас предполагать, что Местр не слишком отличался от Ривароля, каким его запомнил Шендолле.

Мастер светской беседы ни на чем не настаивает и ничего не доказывает, Местр же всегда стремился настоять на своем и доказать свою мысль (именно с этой целью он преподносил восхищенным слушателям свои «аргументы, которые можно пощупать руками»). Он не просто обращался к собеседникам с рассказами, он обращал их в свою веру (в прямом и переносном смысле слова) и именно для этого прибегал к блестящим метафорам и парадоксальным сравнениям. Острое словцо Местр употреблял чаще всего с целями дидактическими. Одним из первых это его свойство заметил С. П. Жихарев, записавший в дневнике 26 февраля 1807 года:

Умные красноречивые люди увлекательнее всякой книги: читая книгу, ты имеешь время поразмыслить и остеречься, а живое слово действует так внезапно, что не успеешь и опомниться, как ты уже в его власти. Вот хотя бы, например, и старший граф де Местр, сардинский посланник: я не хотел бы остаться с ним неделю один с глазу на глаз, потому что он тотчас бы из меня сделал прозелита. Ума палата, учености бездна, говорит как Цицерон, так убедительно, что нельзя не увлекаться его доказательствами; а если поразмыслить, то, несмотря на всю христианскую оболочку, которою он прикрывает все свои рассуждения (он иначе не говорит, как рассуждая), многое, многое кажется мне не согласным ни с тем учением, ни с теми правилами, которые поселяли в нас с детства. <…> Из разнообразного, живого и увлекательного его разговора я успел схватить на лету несколько идей, поразивших меня своею новизною. Он утверждал, что «почти во всех случаях жизни надобно опасаться более друзей, чем врагов своих, потому что последние, по крайней мере, не введут вас в заблуждение своими советами, и что сознание нашего ничтожества должно поверять одному только Богу, но перед людьми скрывать его во избежание их презрения» [Жихарев 1955: 390–391].

Жихарев видел Местра всего несколько раз, но сходное ощущение от манеры Местра вести разговор возникало и у людей, знавших сардинского посланника гораздо более близко. Прасковья Николаевна Фредро, дочь графини Варвары Николаевны Головиной, в чьем петербургском салоне Местр был завсегдатаем, вспоминает о его «резком, повелительном тоне» и сообщает, что «в споре он не имел привычки выказывать ни такта, ни предупредительности и сообщал результаты своих длительных размышлений, нимало не заботясь о том, к какой легкомысленной, невежественной и предубежденной публике он обращается» [Maistre 2005: 149]22.

Примерно о том же пишет в «Мемуарах» и графиня Розалия Ржевуская, также хорошо знавшая Местра: