Томмазо минуту молчал. Наверное, от мысли о первом дне, проведенном на ферме, по всему его телу разлился покой. Мне было знакомо это умиротворенное чувство, которое возникало при каждом воспоминании, связанном с Чезаре.

– От его взгляда все наполнялось светом, – продолжал Томмазо, – и ферма, и равнина вокруг, и ночь, и день, но особенно – мы, мальчики. Стоило тебе во время урока вздохнуть глубже обычного, чтобы после занятий Чезаре взял тебя за плечо своей железной хваткой и сказал: ну-ка, пойдем поговорим.

Он усаживался с тобой под лиственницей и ждал – ждал, сколько потребуется, иногда целый час, – когда у тебя вырвется несколько слов, позволяющих понять, в чем дело. В десять лет просидеть столько времени со взрослым, не раскрывая рта, – это невыносимо. Я думал об остальных, собравшихся за столом: они проголодались, но не могли начать обедать без нас: а я не понимал, чего хочет от меня Чезаре. А Чезаре все ждал и ждал, он прикрывал глаза, возможно, его клонило в сон, однако его железная хватка на моем плече не ослабевала. Потом внезапно первое слово взбухало на моих губах, точно пузырек слюны. Чезаре кивком головы подбадривал меня. И за первым словом следовало второе, и в итоге я выкладывал все. Он давал мне выговориться, затем наступала его очередь. Он долго комментировал услышанное, как будто знал заранее, о чем я должен был ему рассказать. Мы с ним молились, взывая к высшему милосердию и мудрости, потом присоединялись к остальным, и в последующие несколько часов я чувствовал себя таким легким, что, кажется, захотел бы – взлетел.

Домик на верхушке тутовника был нашим единственным убежищем. Сквозь густые ветви Чезаре не мог нас разглядеть. А травма бедра, которую он получил в Тибете, не позволяла ему взбираться по лесенке. Вот почему мы проводили здесь большую часть свободного времени. Иногда Чезаре подходил к тутовнику и снизу спрашивал: «Все в порядке?» Несколько секунд он ждал ответа, вглядывался в щели между досками, но мы закрыли их мешковиной, которую стащили из сарая с инвентарем. Наконец, потеряв терпение, он уходил.

Иногда мне кажется, что растление проникло в домик на дереве вместе со мной, однако, быть может, это не так, быть может, виной всему была юность; юность, внезапно забывающая о добродетели. Конечно, это я научил Берна и Николу ругательствам, которые слышал в столовой интерната. На тутовнике мы повторяли их по очереди, чтобы как следует посмаковать. Я показал им видеоигру, которую не нашли при осмотре моих карманов: они наслаждались ею, пока не разрядились батарейки. Помню, одно время мы поспорили, кто из нас съест больше листьев, корней, семян, ягод и цветов всех растений на ферме. Мы жевали по очереди стебли герани и корни мирта, едва распустившиеся листья груши и миндаля, почки лантаны. Нас невероятно возбуждала мысль о том, кто первым найдет яд. Перед тем как вернуться к Чезаре, мы наедались приторно-сладкими тутовыми ягодами, чтобы перебить мешанину вкусов во рту.

Однажды Берн нашел за дровяным сараем раненого зайца. Мы принесли его в домик и уложили на пол. Он глядел на нас своими блестевшими, как стекло, полными ужаса глазами. И тут на нас что-то нашло.

– Убьем его, – предложил я.

– Мы будем прокляты, – отозвался Никола.

– Нет, если это будет жертва Господу, – возразил Берн.

Я схватил зайца за уши. Кончиками пальцев я почувствовал, как пульсирует кровь в его жилах, или, быть может, в моих. Берн взял ножницы и ткнул одним из концов шею зайца, но недостаточно сильно. Зверек вздрогнул и чуть не вырвался.