Как лопасти листья виктории-регии
На Старой Мещанской в саду ботаническом,
И кроны посланники рыжие, пегие
Как будто бы кланялись перед величеством.
Мы с братом, гуляя, вконец офранцузимся,
Пока гувернантка в Безбожном, в сосисочной.
А ночью, как разными сотнями фудзиям,
Любуемся иллюминацией призрачной…

Это была первая пятилетка, начало преобразования Москвы, и для писателей надстроили на три этажа старинный дом в Нащокинском переулке, вскоре переименованном в улицу Фурманова. Фурманов же был комиссар при Чапаеве. Это военное обозначение улицы продолжилось в моих занятиях. Я там довольно рано научился по-настоящему, по-взрослому стрелять. Одним из наших соседей был венгерский писатель-коммунист Мате Залка, вошедший в историю как генерал Лукач, командовавший 12-й Интернациональной бригадой в гражданскую войну в Испании, где он погиб при неясных обстоятельствах. Я знал потом довольно близко Эйснера, русского эмигранта, который из Парижа отправился в Испанию защищать Республику, был его адъютантом и, собственно, присутствовал при его гибели, но он говорил, что осталось непонятным все-таки, кто стрелял. Дело в том, что это было время, когда Сталин явно насылал своих людей просто из КГБ, чтобы управлять течением испанской войны, и Лукач ему мог мешать. Лукач был забавник, смешной человек, который любил детей. А мне он сказал, что он меня должен обязательно обучить настоящей стрельбе. У него был тир в квартире, я стрелял, и когда он решил, что я могу уже успешно продемонстрировать свое искусство, то пригласил моих родителей. Представляю, как обомлела моя мама: четырехлетний малый стреляет из взрослого револьвера во взрослом тире. Так что она устроила скандал Мате Залке, который думал, наоборот, что развлечет их. Но вы знаете, у меня это техническое умение сохранялось. Я проверял. Мой дальний родственник-военный как-то показывал свое оружие, я пострелял из него. Во всяком случае, убедился, что не забыл, как это делается.

Ну, никого не убил за прошедшую жизнь. Не зарекаюсь, но как-то не было случая.

О смерти я начал думать довольно рано. Но понимал ее все-таки детским образом – как временное исчезновение. Моя няня Муся, Мария Егоровна Трунина, уроженка села Мартемьяново Тульской губернии, давно покинула родные голодные места и жила у нас дома. Но по воскресеньям она уходила из нашей семьи к родственникам из этой тульской колонии в Москве, а потом в понедельник снова приходила. Она мне потом пересказывала, что я ее провожал в очередной раз со словами: “Пожалуйста, не умирай!” Мне казалось, что она умирает на субботу-воскресенье, потому что я ее не вижу в эти дни. И еще я остро переживал реакцию моих родителей на смерть. Мне тогда пяти лет не исполнилось, но я почему-то очень хорошо помню день похорон Макса Пешкова, сына Горького, – как родители приехали, сраженные тем, насколько сам Горький раздавлен этой смертью.



В ушах довоенное Переделкино:
Патефон: How do you do, Mr. Brown?
Отец американское смотрел кино,
Никто не сомневался: Голливуду нет равных!
Кончаловские пересказывали восторженно,
Как Мейерхольд в мемуарах вспоминает fin de siècle.
У Афиногеновых старинный прибор
для изготовленья мороженого…
…Скажите, как из писателя получается зэк?

Переделкино в это время строилось, и мы одни из первых заселились. Я в Переделкине самый ранний житель – с 1935 года. Я заболел, и родители получили указание от врачей, что меня нужно держать на свежем воздухе. Вообще говоря, полагалось меня отправить в санаторий и в гипс там положить, но заменили гипс привязыванием к жесткой доске на кровати, и я два года пролежал в Переделкине, привязанный. В основном в лесу на нашем участке. И потом довольно долго родители из-за меня жили на даче. Так что годы перед войной мы были больше в Переделкине.