Но особенно Слушатель волновал меня и тревожил, исчезающий, как мираж, стоит попытаться его обнаружить, – да и существует ли он, и отделён ли от звука? Когда шила уши, слушала Боренбойма, он играл Шопена, и внезапно почувствовала – ни меня нет, ни Боренбойма, только звук, только звук… Да еще под впечатлением целый день насвистывала похоронный марш!
Печень, почки я не поднимая головы украшала жемчужным бисером, мочевой пузырь – золотыми нитями.
Лёня, знай, поддавал жару.
– Что за мелкие стежки? – возмущался он. – Печень – двойная гора, покрытая хвойным лесом, травой, колокольчиками и ледниковыми глыбами. Мочевой пузырь с почками – огромные дождевые облака…
Он читал тело как раскрытую книгу, как поэзию, полную грез, меланхолии и священного ужаса. Рисовал себя спящим внутри желудка мира, утверждал, что двенадцатиперстная кишка плавно переходит в мышечный космический мешок, во мгле которого горят созвездья, представлялся желудочным путешественником…
И в конце концов материализовал четырехметровую сущность по имени Стомак, автономный желудочно-кишечный тракт с нижними конечностями в прямой кишке, извилистый, как жизненный путь человека, чуткий и уязвимый, прекрасный, как рождественская елка, могучий, словно уральский горный хребет.
В Доме художников на Лёниной выставке ноги, торчащие из заднего прохода, пришлись не по вкусу прозектору Первого медицинского института, великому знатоку анатомии Льву Ефимовичу Этингену. В толстых очках, с белой шкиперской бородкой, этот человек ведал всё о каждом органе, однако больше всего на свете его влекла мифология, аллегории и символы телесного устройства. Прослышав о выставке, он отложил все дела и пришел посмотреть, что у нас тут за разгульное пиршество плоти.
Архитектонику Стомака счел он сокрытием подлинной сути.
– Сия композиция, – клянусь, он так и сказал, – увидь ее Пушкин, лишила бы нас бессмертных строк об афедроне, Рабле – чудесных пассажей о кишечных ветрах, врачей проктологов – пациентов с геморроем, и только дети бы радовались, что некуда поставить клизму. Надеюсь, – профессор обратился к Лёне, – заднепроходное отверстие заткнуто опорно-двигательным аппаратом не из-за вашей мизантропии?
Что Льва Ефимыча заворожило – это Сердце. Оно лежало на подиуме и привлекало внимание посетителей. Кое-кто не выдерживал и дотрагивался до него пальцем. Несколько сортов бархата пошло на него: аорта – алая, лёгочная вена – голубая с мягким ворсом. Ушки сердца обнимали правое и левое предсердие, из-под них проступали arteria coronaries – правая и левая сердечные артерии. Когда я его шила и осыпала драгоценными каменьями – почему-то страшно волновалась, мне казалось, я нахожусь в соприкосновении с самим ядром универсума.
Великий кукольник и художник Резо Габриадзе, увидев это чудо, дрогнул и тайно попросил меня сшить для него такое же.
– Просите что угодно, – я отвечала Резо, – печень в цветах или фаллос из золотого плюша, увенчанный алым рубином, но только не сердце – оно неповторимо.
Я чувствую себя наделенной магической силой. Раньше, увидев, например, женщину с чемоданом, я неизменно подруливала и принимала на себя ее ношу. В Москве было поветрие: иногородние и областной народ затоваривались колбасой в немереном количестве, – тогда я буквально сбивалась с ног.
Одну приезжую тетку подхватила в метро после вечерних занятий в университете, та из Анапы ехала к сестре – глухой старухе в Малаховку. В ночь-полночь мы тащились лесной тропой, я – с ее неподъемной сумкой, откуда веяло нагретым самшитом, лавром, соленым прибоем и явственно доносились ароматы сахарных помидоров, зрелых персиков, сочных абрикосов…