– Кого отъ-езать? Ногу? – с угрозой стал говорить доктор.

– Кого ногу резать? Ногу нельзя! А эту, язву, химическую, или как её?

– Тъ-афическую! – автоматически поправил доктор.

– Тебе, дохтар, виднее, какая она там, химическая или трахическая, а только ты мне её вырежи, а ногу оставь! – Кешка повернулся так, что теперь смотрел доктору в глаза, и увидел, что доктор опять стоит спокойный.

– А выде-жишь? – вдруг спросил его Курашвили.

– Чё выдерржишь? – Четвертаков намеренно «ррыкнул», снова увидел спокойствие доктора и понял, что допросился, и даже испугался, но не подал виду. – Што выдержать-то надо, дохтар?

– Больно будет! – ответил доктор, и Кешка узрел, что в глазах доктора блеснула усмешка.

«Ах, ты ещё насмехаешься?» – мелькнуло у него в голове, и он твёрдо сказал:

– Режь, выдержу! Твоё дело резать, а моё терпеть, так уж у нас повелось!

Он оглядел своих раненых товарищей и подмигнул, а Курашвили им скомандовал:

– Поднимайтесь, господа военные, будете его де-ъ жать, этого смельчака, за у-уки и за ноги.


Когда Четвертаков пришёл в себя, доктор закончил операцию. Иннокентий не потерял сознания, но от боли у него в голове помутилось, и он перестал что-то чувствовать. У Иннокентия онемели руки и другая нога, здоровая, так на неё навалились его раненые товарищи; ещё болели скулы от напряжения, и он еле-еле языком вытолкнул изо рта сложенный в несколько раз сыромятный ремень. Доктор Курашвили собрал инструменты и послал за санитаром, на Четвертакова даже не посмотрел, ушёл за перегородку и вернулся без халата, уже в шинели.

– Всё, Четвеъ-таков, лежи и моли Бога, чтобы всё для тебя обошлось. Завтъ-а я посмотъ-ю, но пъ-едупъ-еждаю, что, если что-то пойдёт не так, отпъ-авлю в Йигу, понял?

Тут Иннокентию уже ничего не оставалось, и он кивнул, нашёл силы, а его товарищи стали собираться на представление.

Алексей Гивиевич поднялся наверх и стал ждать санитара у входа в лазарет, тот должен был прийти и заняться приведением инструментов в порядок, прокипятить и сделать всё необходимое после операции. Доктор полез в карман за папиросами и наткнулся на листок, который поднял, когда над позициями летал германский аэроплан.

Когда неприятельская машина появилась над расположением полка, она вызвала большой переполох. Туман только немного поднялся к тучам от земли, и никто не ждал появления аэроплана с какой бы то ни было стороны, но, видно, среди германских лётчиков были отважные и опытные, и тот, кто прилетел, оказался из их числа. Он летел над самой землёй в чистом и прозрачном тонком слое воздуха под низкими тучами. Все подумали про бомбы и начали палить, а германский лётчик бросил листовки. Это увидели, увидели его руку, которой он размахивал, и пачки листовок, они как бы взрывались, плавно кружили и опускались на землю. Как только драгуны поняли, что это не бомбы, кто-то закричал: «Хорош палить, германец замириться хочет!» Они опустили винтовки и заворожённо смотрели, как, качаясь, медленно падают белые листки, и бросились их поднимать. Написано было на русском языке, просто что германский солдат поздравляет русского солдата с Крещением Господним и сегодня не будет стрелять. Драгуны показывали друг другу, улыбались, обменивались табаком и говорили, что теперь можно идти с позиций в рощу чуть ли не всем полком и смотреть праздничное представление. Офицеры сказали, что этого нельзя, что на представление пойдут только свободные от службы на передовых позициях и аванпостах, но драгуны сомневались, и нашлись горячие головы, которые стали утверждать, что это конец войне, и германец желает замириться, а русским не за что воевать на чужой земле. Но дисциплина в полку была строгая, и только четыре эскадрона: № 1, № 2, № 4 и № 6 – и часть обоза пошли по ходам сообщений на юго-восток в березняк. Они, многие из них, шли мимо доктора, Курашвили смотрел, они ему кланялись, и вдруг Курашвили понял, что и Четвертаков сорвётся туда же.