– Сделайте шину на ось, шпагата много, а дальше, может быть, удастся что-нибудь срубить по дороге подходящее.

Старший фельдшер смекнул быстро, объяснил кузнецу про торчащие кругом кусты орешника, и тот взялся за топор. Курашвили, пожимаясь от влажного холодного ветра, залез в двуколку, накинул на ноги полость и стал думать о том, что произошло.

Алексей Гивиевич Курашвили, тридцати лет от роду, был потомственным врачом и москвичом. Его предки давно перебрались из Грузии, его фамилия звучала гордо – «Сын Куры», но эти русские ничего не понимали в старинных грузинских фамилиях и вечно путали гордую горную реку, на которой стоял тысячелетний Тифлис, с домашней птицей. Отец Алексея, Гиви Нодарович Курашвили, служил приват-доцентом на медицинском факультете Московского университета и имел травматологическую практику, а десять лет назад ему предложили кафедру в Военно-медицинской академии в Санкт-Петербурге, и они покинули Москву. Алексей пошёл по отцовскому пути и кончил академию по кафедре военно-полевой хирургии и выпустился в госпиталь Московского военного округа. Жил при госпитале, а два года назад перебрался в центр и снял квартиру в доходном доме лесопромышленника Белкина, что в Малом Кисловском переулке, в двух шагах от Арбатской площади. От госпиталя было довольно далеко, но жить в Лефортове ему наскучило. Дом в Кисловском, построенный как поставленный набок ученический пенал, своим парадным подъездом выходил в переулок; под правой стеной у него располагался обширный рабочий двор театра «Интернациональный». Слева, как раз под окнами снятой Алексеем Курашвили квартиры, был уютный дворик с соседним доходным домом и воротами каретного проезда. Вот в этом доме, в соседнем, и жила Татьяна Ивановна Сиротина. В этом дворике он её и увидел первый раз, когда разгружали мебель её семьи, и потом, когда она выходила в гимназию, приходила из гимназии, гуляла с собачками, сидела на лавочке с подругами-гимназистками, в общем, довольно часто. Комнатная девушка сопровождала её до последнего класса гимназии, после Татьяне Ивановне была предоставлена свобода.

Курашвили сидел в двуколке и думал, глядя перед собой на серый, мрачный изнутри брезентовый полог, и в этот момент его внимание отвлёк Клешня, тот стал отвязывать караван из трёх лошадей, личный обоз полковника с его гардеробом, винным припасом и столовой посудой. Клешня увидел, что Курашвили смотрит, козырнул, сказал: «Здравия желаю, ваше благородие» – и потянул головную лошадь. «Нет чтобы сказать «Доброе утро, Алексей Гивиевич!» или хотя бы «Гирьевич!» Вояка!» Курашвили был недоволен, его отвлекли от мыслей, от только что увиденного, неожиданного, непонятного и тревожного: «Полковая сестра милосердия! Да что же это делается? А может быть, прямо к нам в полк?»

А Клешня отходил и тянул за собой караван. Ему было неловко за то, что он отвлёк врача, он видел, что тот остался недоволен, но как было не поздороваться, а с другой стороны, уже надо было заняться своим прямым делом, ведь как говаривал Розен: «Вой на войной, а обед по расписанию!» – но Розен вторую часть фразы, как правило, недоговаривал, замолкал и смотрел на господ офицеров, и все знали, что должно последовать в финале этой армейской мудрости, и должны были засмеяться. Таких недоговорок у полковника было много, например: «Ученье свет, а…», а заканчивалось странно: «…а неучёных – тьма!» Это смешило офицеров и придавало суровому армейскому быту оттенок семейности. Полковник не доверял обозам, они всегда запаздывали или застревали там, откуда их было не вытащить, или торчали там, где были не нужны, и весь свой скарб возил за собой. Это был его личный обоз I разряда.