– Я останусь здесь жить, – решительно заявил Свен родителям.

Дед с бабкой не возражали, кивали одобрительно, поглядывая на Маньку с намеком: видишь, мол, ты от нас сбежала, а твой сынок вместо тебя хочет к нам.

На подмосковной даче скандинавский мальчик только прочнее укрепился в своих фантастических намерениях вернуть себе собственную родину. Он словно вспомнил то, чего никогда не происходило с ним, но случалось в детстве его матери и тети.

Они, двоюродные брат с сестрой, играли в те же игры, что их матери когда-то. С одной только разницей: рассказы на одну букву Ритка придумывала по-русски, а Свен по-английски (это он поступал благородно, делая уступку русской родне: по-датски никто бы тут не понял).

– Хилому хвостатому хомяку хотелось хлеба. Хлюпал, хныкал, худел, – сходу начинала прямо за обеденным столом Ритка. – Хлеба хочешь? Хватай хворост, хлопочи! Хаханькам хана! Хреновый хлебопек хвастовством хорош! Хозяин хомяка – ханыга. Хавает, хвалит. Хомяк – харк! Хлеб химический!

И ведь откуда что взялось! Никто никогда не учил, даже не рассказывал. Дух какой-то витал в деревянных стенах, что ли?

– Harry hurried home, hoping his housekeeper had heated his hamster's herbs[3], – подхватывал Свен немедленно.

У присутствующих круглились глаза: генетика наглядно демонстрировала свои чудеса.

Мальчик Свен привязался ко всему, что составляло счастье детства его мамы, без ее подсказок, уговоров. Наслаждался, играл, гонял на велике наперегонки с двоюродной сестрицей и совершенно всерьез собирался оставаться. Он прежде не знал отказа своим просьбам и желаниям. Но в данном случае получил твердое и непоколебимое «нет». В то время, как многие спали и видели, как бы убежать на счастливый Запад, оставить ребенка ни с того ни с сего в разваливающейся (вернее, уже развалившейся, чего пока не особо заметили) стране было бы подлинным безумием.

Однако пришлось пообещать, что через несколько лет, когда наступит пора получать высшее образование, Свен, если будет по-прежнему стремиться на родину своих предков по материнской линии, поедет учиться в Москву. А пока – каникулы можно проводить на подмосковной даче, раз уж возникло такое острое желание.

На том и порешили.

И вот когда благополучно вернулись в любимый Манькин Копенгаген, тут-то и начало с ней твориться странное. Навалилась на нее Россия всем своим духом, всем прошлым, всем живым лихим разбойничьим языком, пугающей и предостерегающей историей, горькими судьбами близких и неблизких. И отступили романо-германские, японский, китайский и прочие языки перед завораживающей и манящей мистикой своего, родного, доселе мирно дремавшего.

Теперь Маня писала своей дорогой сестре Лене письма в стихах. Ритм особый в ней пробудился. Она словно бы вернулась в свое отрочество, когда все, что доводилось наблюдать снаружи, находило внутренний отклик в виде стихов.

Из Китая Лена получила от сестры письмо под названием «Рестораны Шанхая»:

Черепаха не прячет в панцирь
Ни ручки, ни ножки, ни голову:
Поняла, что уход в себя – не выход.
Она встает на цыпочки,
опираясь черными ноготками
О мутноватую стенку аквариума,
И вглядывается вперед, вверх —
Откуда, откуда придет спасение?
Ты когда-нибудь видел
Стоящую на двух ногах черепаху?
Она выглядит как любопытный ребенок,
заглядывающий через забор.
Снаружи на нее смотрит
многоглазая раскосая смерть.
Она выбирает:
«Какую, какую подать ей на ужин…
Вот эту, что смотрит прямо в глаза,
словно так и тянется быть сваренной?»
Смерти тоже ведома жалость.
«О, какая миленькая, пусть поживет.