Как?
Нет, об имени для отродья Ийлэ не думала. Зачем имя тому, кто рано или поздно издохнет, но… Броннуин?
– Не нравится, – вздохнул пес. – Кстати, меня Райдо кличут… если тебе, конечно, интересно.
Нисколько.
Ийлэ… она задержалась в доме лишь потому… чтобы помыться… она ведь не мылась целую вечность, и воняет от нее зверски, и если еще одежду сменить на чистую, пусть старую, но не влажную, не заросшую грязью…
– Послушай… – Пес не ушел, но и приблизиться не пытался, он сел на пол, ноги скрестил, и босые ступни изогнулись, а Ийлэ увидела, что и на ступнях у него шрамы имеются, но старые, не от разрыв-цветка. Она смотрела на эти шрамы, чтобы не смотреть в глаза.
Псы ненавидят прямые взгляды.
– Послушай, – повторил он, – была война… случалось… всякое… но война закончилась и…
Он замолчал и снова себя за ухо ущипнул.
– Никто тебя не тронет. Здесь безопасно, понимаешь?
Ложь. Нигде не безопасно.
– Не веришь? Ну… да, у тебя, похоже, нет причин мне верить, просто… не спеши уходить. Уйти всегда успеешь, держать не стану… но вот… в общем, я малышку покормил. Спит она. Ест и спит. А идиоту этому не верь, выживет…
Доктор не идиот, он человек, который вовремя сообразил, как правильно себя вести, оттого и цел остался и семейство его уцелело, супруга, что часто заглядывала на чай и притворялась маминой подругой, дочери. Мирра, надо полагать, сохранила любовь к муслиновым платьям в мелкий цветочек и привычку говорить медленно, растягивая слова. А Нира… Ниру Ийлэ и не помнила. Что с ней стало?
Не важно, главное, что они, и доктор, и все его семейство, остались в той, нормальной жизни, которая Ийлэ недоступна.
Она не завидует, нет. И она понимает, что доктор – не дурак. Сволочь просто.
Пес молчал, смотрел с прищуром, внимательно, но во взгляде его не было того ожидания, которое являлось верным признаком новой боли.
– Ясно… значит, Броннуин тебе не нравится?
Ийлэ пожала плечами: в сущности, какая разница?
– Не нравится… а Хильмдергард?
Ийлэ фыркнула.
– Да, пожалуй… но я еще подумаю, ладно?
Убрался.
И дверь за собой прикрыл. Ийлэ выждала несколько минут и, на цыпочках подобравшись к двери, заглянула в замочную скважину.
Комната была пуста.
Это ничего не значит. И она, задвинув щеколду, подперла дверь стулом.
Мылась быстро, в той же горячей, опаляющей воде, в которой грязь сходила хлопьями, а кожа обретала красный вареный цвет. А потом, выбравшись из ванны, обсыхала, нюхая собственные руки, потемневшие, загрубевшие.
Мама говорила, что руки – визитная карточка леди…
Хорошо, что мама умерла.
Нет, тогда Ийлэ казалось, что плохо, что невозможно с этой смертью смириться и что не бывает ничего, хуже смерти… она еще умела плакать и плакала. А потом поняла: ошибалась.
Смерть – это порой благословение, особенно если быстрая.
Одежда оказалась великовата и пахла неуловимо щелочным мылом и еще лавандой, которой, надо полагать, переложили ее, от моли спасаясь.
…мама сушила лаванду на чердаке и собирала ломкие стебли, перевязывала их ленточкой. Мешочки шила из тонкого сукна. Аккуратными выходили, изящными даже. Синие – для лаванды. Красные – для розы, для ромашки – желтые, и белые еще были, в которые прятали гвоздичный корень.
Надо выходить.
Пес говорил, что не тронет, но лгал. Ийлэ не в обиде, она точно знает, что все лгут, а милосердия от врага ждать – глупость. Но и злить его нарочно не следует. И, пригладив волосы – гребня не нашлось, – Ийлэ осторожно выглянула из ванной комнаты.
Спальня была пуста.
И коридор. И не высовываться бы из комнаты, раз уж Ийлэ подарили несколько минут одиночества, но только тонкая нить жизни отродья натянулась, звенит. Если идти по нити… мимо дверей – новые поставили, а шпалеры, которыми стены укрыты, прежние… и пол… а ковровой дорожки нет. Наверное, ее на чердаке спрятали… вместе с маминым ломберным столиком и креслом-качалкой, с сундуками, куда складывали старые наряды Ийлэ и кукол ее…