Что́ толку описывать дорогу – она была изнурительна и однообразна. Скажу лишь, что моя тележка шла после той, в которой трясся Неврев, они неслись почти одна подле другой, но за две недели не только не удалось мне как следует переговорить с ним, но и угрюмый конвоир мой не проронил ни слова. Москву мы объехали, едва задев, – стояли некоторое время у Дорогомиловской заставы – и через три дня вокруг расстилалась уже бесконечная степь. Уж я и не знаю, как вынес я это путешествие, а ведь фельдъегери проводят на жесткой скамье десятки лет сряду. Всё же я кое-как приспособился к тряске и к ветру. Последний приводил меня в такое неистовство, что будь я дома, непременно приказал бы дворне высечь его, как Ксеркс высек Геллеспонт, и сам бы гонялся за ним с вилами. Однако повелевать было некем, и я стал обдумывать свое положение. Еще пуще злой доли боялся я дядиного гнева и того позора, который я так некстати обрушил на его доброе имя. Зная дядю, я догадывался, что он сначала проклянет меня, затем, успокоившись, решит, что путешествие пойдет мне на пользу, и только после матушкиной мольбы задумается о том, чтобы вызволить меня из этого приключения. Понемногу я успокоился, ибо попросту отупел, и воспоминания заворочались в голове.

Я увидел себя, затянутого в узкий студенческий сюртук, с беспокойным взглядом, нацеленным в будущее. Долгие вечера, освещенные куцым огарком, время, летевшее стремглав, съеденное без остатка жженкой и не имевшими конца спорами в крохотной комнатушке нашего казеннокоштного товарища, которую мерили мы двумя с половиной шагами. Разум наш в те поры был так же мал, как эта комнатушка, с тою лишь разницей, что в нем теснились непонятные нам самим мысли, искавшие выхода в мир, тогда как в комнатке если что и теснилось, так это были мы, тонувшие в разговорах и мнениях, смысл которых оставался неясен даже в благословенные мгновения минутных озарений. О таком ли повороте судьбы мечтал я бывало!

Так думал я, а позади оставались всё новые и новые версты почтового тракта, сбитого и прямого, как позвоночник моего фельдъегеря, и мои мысли, цеплявшиеся поначалу за каждый верстовой столб, собирались вместе и спешили уже вперед, обгоняя сытых лошадей. Молодость брала свое – не существовало такого несчастья, которое представлялось бы мне непоправимым. А когда выдался в конце концов солнечный денек, я и вовсе повеселел.

Воздух сделался прозрачен, в нем чувствовалось приближение юга. Непривычных очертаний деревья попадались на пути. Вдоль дороги караулили пирамидальные тополи, стройные и внушительные, словно гвардейские гренадеры, на которых любовался я в Петербурге. Наконец едва различимая, размытая, голубоватая полоска протянулась по горизонту и увеличивалась с каждым часом пути. Я взглянул на фельдъегеря. Его поврежденное оспой лицо было обращено в сторону возникших гор, и в пристальных его глазах влажно проступило удовлетворение. Так узнал я о том, что и камни способны чувствовать, и это была чистейшая правда, – иначе зачем им государева пенсия, ради которой они служат? Говоря короче, путешествие наше шло к завершению.

Часть вторая

Кавказ… Это слово поднялось вдруг передо мною во всем своем величии. Помнится, было мне годов пятнадцать, когда попался ко мне в руки нумер «Московского телеграфа», где появился тогда «Аммалат-бек» Марлинского. Я стащил из столовой свечей и ночью жадно набросился на уже зачитанные кем-то страницы. Прочитав раз, я тут же принялся за второй. Всего более впечатляло меня то, что история несчастного Аммалата и благородного Верховского имела место совсем недавно и произошла не в диких просторах новых континентов, а в двух неделях езды на почтовых от Москвы, города мирного и сонного и отнюдь не романтичного, как это могло показаться некоторым французам в присной памяти двенадцатом году. Иногда мне приходилось наблюдать офицеров, щеголявших в черкесках и косматых папахах, ловко и грациозно носивших восточное оружие. Это были удачливые счастливцы. Были и другие – те, покалеченные и отчаявшиеся, заканчивали жизнь по своим именьицам на руках у дряхлых ключниц или стариков-родителей. Что ж, существовали и третьи, правильней было б сказать «уже не существовали». Эти уже никогда не увидят ни ключниц, ни стариков-родителей, ни покойных кресел в теплом мезонине. Я подумал о том, что война на склонах древних гор взяла начало задолго до того, как я был рожден, а сколько еще продлится – бог весть, и вот я еду принять в ней участие. Неврев как-то сказал, что все мы выполняем особые задачи провидения. У одного они велики и всеми замечены, а иной хорош и тем, что губит мух у себя в гостиной. Все эти задачи, утверждал Неврев, разумны и нет среди них невыполнимых. Тогда, осмелюсь продолжить, и не стоит стараться побороть судьбу, ибо даже уложенная на спину, она оттого только выигрывает, обеспечивая собственным падением непонятный нам замысел.