Кольку Сорокина большевики по-прежнему любили: очень уж интересные вещи он рассказывал про то, у кого есть и какие именно золотые и серебряные вещи, и кто какие слова раньше говорил про большевичков. Ада Лебедева очень интересовалась, какими словами определили ее в обывательской болтовне, когда она пьяная валялась по дороге на базар с задранной юбкой. Яшу Бограда крайне беспокоило, кто слыхал о его увлечении онанизмом, еще в одесские времена, а Гришу Вейнбаума волновало не меньше, слыхал ли кто-нибудь о судьбе студенческой ссудной кассы, загадочно пропавшей одновременно с его уходом в революцию.

В общем, Коля Сорокин оказался в числе весьма немногих красноярцев, которым новая власть доверяла. Обыватель трясся, старался откупиться, сохранив хотя бы жизнь себе и близким… А Колька Сорокин мог ходить по запуганному, обалдевшему городу не только свободно и вольно, но и быть как бы частицей этой власти. Вот тут переменились его с папой роли! Нет, ну как переменились, черт возьми! Колька в его шестнадцать лет небрежно кидал на стол свой паек и тем самым становился кормильцем семьи. Колька спрашивал у матери, когда ей удобнее, чтобы он привез дрова на всю зиму: завтра или послезавтра? Колька просматривал библиотеку, обнаруживал в ней сочинения контрреволюционных писателей и устраивал страшнейший скандал. Колька сталкивался со старым учителем по немецкому языку, учитель пытался было прошмыгнуть мимо, пока Колька его не заметил. Но Колька уже кивал старому знакомому, протягивал руку, и деваться старику делалось некуда.

– А помните, как вы меня на «Камчатку»[3] переводили? – громогласно предавался воспоминаниям Колька, удерживая руку бывшего учителя в своей. – А как три «двойки» вкатили подряд? Я сидеть не мог тогда на вашем уроке!

Колька разражался хохотом, от которого подскакивал, колотился об пояс огромный «маузер», скрипела новенькая кожанка. Он откровенно развлекался, сколько хватало желания.

Папе он тоже объяснял, что занимался всю жизнь папа всякой ерундой, вовсе не решающей насущных забот пролетариата и беднейшего крестьянства, а призванной только маскировать классовую сущность столыпинщины. Папа же очень одряхлел, не по годам, осунулся и как-то весь вылинял. Ссутулившись, он слушал сына и не слышал. Колька задавал вопрос, уличал отца в том, что тот не слушал, и опять долго орал на него. Николай Николаевич даже не пытался оправдаться. Может быть, воплей и грубостей сына он тоже не слышал, отключался?

Страх перед Колькой возрастал тем больше, чем больше шло по городу мрачных слухов: что Колька собственноручно расстреливает за городом пойманных в городе офицеров и «заговорщиков». Приписывалось ему и участие в расстреле отца Анисима, старого священника, – тот хранил у себя, невзирая на запреты, письма одного из великих князей. Поговаривали о прямом участии Кольки в убийстве Потылицыных – супружеской пары, закопавшей на своем участке винтовку – «на всякий случай».

На самом деле единственной, кого расстрелял Колька, оказалась Зина Потылицына. Ада Лебедева давно благоволила Кольке, все хотела ему специфически «помочь». Она собственноручно раздела Зину до белья, втолкнула ее в комнату, где уже поддал спирту, закусил студнем и закурил папиросу революционер Колька Сорокин. Зина до такой степени одурела от матерщины, окриков, оплеух, угроз, что очень может быть, окажись Колька поопытней, он и смог бы ее взять без особенного труда: очень уж все на свете перемешалось в светловолосой головке этой домашней, тихой девушки, слишком уж сместилось все «можно» и «неможно».