Если бы кто-нибудь спросил меня тогда, с чего это я с бешеным упорством рвусь к груди Пенни Хардвик, я бы не нашелся с ответом. Да и Пенни, готов поспорить, озадачил бы вопрос, почему она столь же упорно меня останавливает. Чего, собственно, я искал? Ведь, в конце концов, ни ответных действий, ни взаимности я от нее не ждал. А она почему сопротивлялась и не позволяла мне стимулировать ее эрогенные зоны? Понятия не имею. При желании ответы на все эти непростые вопросы можно было бы извлечь откуда-нибудь из тьмы раздираемого смутами междуцарствия, отделяющего появление первой растительности на лобке от первого использованного тобой презерватива.

Как бы то ни было, не исключено, что запустить руку под лифчик Пенни я хотел не так сильно, как мне казалось. Может быть, другим хотелось, чтобы я пощупал ее, гораздо больше, чем этого хотел я сам. Пару месяцев провозившись с Пенни на куче разных диванов, я понял, что с меня довольно, и признался одному приятелю – сдуру, как после выяснилось, – в том, что так ничего от нее и не добился. Этот приятель передал мои слова другим нашим приятелям, и в результате я сделался мишенью жестоких и весьма гнусных шуток. Последнюю решающую попытку я предпринял у себя в спальне, когда мать с отцом ушли смотреть «Ветер в ивах»[3] – пьесу представляло в здании городского совета местное общество любителей театра. Я действовал с устрашающим напором, перед которым не устояла бы и взрослая женщина, но от Пенни не получил ничего; я проводил ее домой, и по дороге мы едва обменялись парой слов.

Во время следующей нашей встречи я был суров и рассеян, а когда под конец вечера она собралась было поцеловать меня на прощанье, я остановил ее. «Что толку? – обронил я. – Дальше-то ничего не будет». Мы встретились еще раз, и она спросила, хочу ли я по-прежнему видеться с ней, а я как бы этого не услышал. Мы с Пенни гуляли три месяца, и, поскольку оба мы учились только в четвертом классе, наши отношения можно было бы уже считать устойчивыми. (Ее родители познакомились с моими. Друг другу они понравились.) Потом она ревела, и я ненавидел ее за то, что из-за нее чувствую себя виноватым, и за то, что из-за нее у нас все кончилось.

Я начал гулять с девчонкой по имени Ким; она, как я знал наверняка, уже уступала мальчишкам и не станет иметь ничего против того, чтобы уступить еще раз (это мое предположение впоследствии подтвердилось). А Пенни гуляла с Крисом Томсоном из моего класса, у которого было больше подружек, чем у всех нас, вместе взятых. Я шагнул на неизведанную территорию, она – тоже.

Как-то утром, недели, может, через три после нашей с Пенни последней схватки, Томсон влетел в класс и с ходу проревел:

– Эй, Флеминг, недоносок! Угадай, кому я вчера палку кинул.

Стены поплыли у меня перед глазами.

– Ты за три месяца и сиськи у нее не пощупал, а мне она через неделю дала!

Я поверил ему. Всем было известно: он добьется чего угодно от кого угодно. Меня унизили, побили, обставили. Я чувствовал себя маленьким и глупым, а этот малоприятный губастый дебил-переросток как бы стал вдруг гораздо, гораздо старше меня. По-хорошему, мне не с чего было так убиваться. В том, что имеет отношение к телесному низу, Томсон всегда выступал в своей собственной весовой категории, а у нас в четвертом «Б» было полным-полно недоразвитых малявок, которые в жизни и за плечи-то девчонку не приобняли, им невысказанные мотивы моих переживаний показались бы чересчур мудреными. Лица я не потерял, но еще долго ломал голову над тем, что же все-таки случилось. Отчего с Пенни произошла такая перемена? Каким образом из девчонки, которая не позволяла ничего, она превратилась в девчонку, которая позволяет все, что только можно позволить? Вероятно, не стоило мне этим так грузиться. В той ситуации я не хотел жалеть никого, кроме себя самого.