…Первое прикосновение Боли оказалось легким и почти неощутимым: где-то под повязкой с лечебной мазью вдруг затлел крошечный уголек.

Второе – чуть грубее: уголек превратился в иглу и слегка нагрелся.

Третье – невыносимым: игла раскалилась добела, обрела толщину и грани, шевельнулась и в который раз за сутки вырвала его глаз!!!

– Ясс… – упав на колени и вжавшись лбом в пол, выдохнул Бельвард. – Я-асс!! Я-я-асс!!!

Далеко на краю корчащегося от боли сознания громыхнула дверь, простучали каблуки сапог и раздался встревоженный голос телохранителя:

– Да, ваша светлость?

– Дай…

– Что, светлость?!

– Кусочек ан-тиша! Маленький! Слышишь?!

Целая Вечность мрачного молчания… Тихий вздох… Шелест разматываемой ткани – и юноша вскочил на ноги чуть ли не раньше, чем почувствовал тошнотворный запах «розовой слюны»…

…В этот раз горечи, от которой сводило зубы, почти не чувствовалось. И омерзительной шершавости – тоже: малюсенький – с ноготь мизинца – кусочек коры нежно лег на язык, ласково ткнулся в передние зубы и приник к верхнему небу. Потом набух, потяжелел и дохнул в десны легким холодком. А когда они слегка онемели, наполнил рот восхитительной, ни с чем не сравнимой сладостью!

Болт, ворочавшийся в глазнице, тут же остыл, в мгновение ока покрылся изморозью, а потом осыпался мелкой снежной пылью. Прямо на грязный, покрытый пятнами крови пол.

Юноша облегченно выдохнул и… изумленно вытаращил единственный глаз: крошечные снежинки, подхваченные его дыханием, взвились в воздух и превратились в серебряное облачко, напоминающее геральдический шлем с девятью решетинами[47], повернутый в три четверти.

Вглядевшись в его серебристую поверхность, от которой почему-то тянуло грустью, он сглотнул подступивший к горлу комок и вздохнул:

– Да, т-ты прав, гра-а-афом мне уже н-не быть…

Шлем злобно оскалился, потемнел и превратился в топор. В тот самый, которым Бельвард учился отрубать конечности – с потертой рукоятью, покрытой замысловатой резьбой, со вмятиной на обухе и лезвием, наточенным не хуже родового меча отца.

Губы юноши искривила злая усмешка:

– Ага, пытался… Но толку?

От топора повеяло жуткой, затмевающей все и вся ненавистью. А через мгновение он заиграл алым, потек и обернулся огромной – с кулак – каплей крови, в которой отражался эшафот. И привязанный к колесу Бездушный…

Бельвард зажмурился и провалился в прошлое…

– …Ваша светлость, он потребовал пять сотен золотых! И еще по две сотни за каждый удар или касание факелом… – глядя на носки своих сапог, пробормотала Ульяра.

– Итого тринадцать сотен? – деловито уточнил Коммин[48].

– Пятнадцать… – оскалился отец. – Ты забыл, что его первым делом оскопят!

– ОскоПИТ! – подчеркнув последний слог, выдохнула мать. – Бельвард! А потом прижжет рану и отрубит этой твари и руки, и ноги…

Бельвард удовлетворенно кивнул – ни одному из его близких даже и в голову не пришло задуматься о цене, запрошенной за место помощника палача.

– Это еще не все, ваша милость… – Лоб, щеки и шея Ульяры покрылись безобразными алыми пятнами, а голос ощутимо задрожал: – Он сказал, что не выпустит его све… его милость на помост, пока не добьется от него нужной силы удара…

– То есть? – нахмурилась мать.

– То есть его милости придется… э-э-э… поработать… с заключенными… как минимум двое суток…

Увидев, что по щекам Ульяры потекли слезы, а ее рука осенила его знаком животворящего круга, Бельвард непонимающе выгнул бровь и… догадался, что она боится за его Посмертие!

Чувство нежности, которое он испытывал к девушке, чаще других согревающей его постель, мгновенно сменилось диким, всепоглощающим бешенством: она, выросшая в доме Уверашей и обязанная жаждать мести так же, как и ее сюзерен, смела верить в Бога, ее запрещающего!