- Догогой, - с мягким укором обратилась к несчастному отпрыску княгиня. – Девочка погогячилась, а ты слишком остго на все геагигуешь.
В волнении ее картавость стала особенно заметна.
- Я пгекгасно понимаю, что в твоем возгасте склонность к эпатажу вполне естественна. Но согласись, что кгылья – это несколько чегесчуг.
Себастьян отвернулся к стене.
- Не гастгаивайся, догогой, - Ангелина Вевельская осторожно погладила перепонку. Наощупь крылья были плотными, горячими и сухими. Сквозь тонкую кожу виднелись и сосуды, и хрустальные косточки, которые прорывались этакими слюдяными коготками, весьма острыми с виду. – Мы что-нибудь пгидумаем.
Крыло дергулось, едва не оцарапав княгиню и, убрав руки, она не слишком-то уверенным голосом сказала:
- Быть может, они еще отвалятся?
Робким надеждам ее не суждено было сбыться. Крылья, как и хвост, отваливаться не спешили. Более того, освободившись из кокона, коим и являлся горб – Бонифаций Сигизмундович с преогромным удовольствием описал сей анатомический casus extraordinarius в своем дневнике – крылья росли. Они вытягивались, обретали плотность, а тело ненаследного князя покрылась четырехгранной чешуей.
- Только гогов не хватает, - со вздохом сказала княгиня, очень осторожно, словно опасаясь наткнуться на упомянутые рога, погладила отпрыска по голове. – С гогами был бы завегшенный обгаз.
И спеша исполнить пожелание Ангелины, рога появились.
А потом исчезли.
Чешуя же сменила колер и форму, сделавшись плотнее, жестче. Но спустя сутки сгинула и она, явив обыкновенную, разве что по-прежнему смугловатую, цветом в копченую воблу, кожу.
Княгиня, приободрившись, ждала продолжения метаморфоз. Мысленно она уже избавила отпрыска от крыльев и хвоста. От последнего – не без труда, поскольку за многие годы Ангелина Вевельская успела свыкнуться с данной особенностью сына.
Хвост остался.
Крылья, впрочем, тоже, разве что вытянулись, загрубели и покрылись короткой шерсткой, каковая наощупь напоминала бархат.
К радости Себастьяна, пребывавшего в стабильно мрачном настроении, причин для которого, положа руку на сердце, имелось предостаточно, крылья были черны. И очень удобны, когда требовалось скрыться от жестокого мира, в чем ненаследный князь Вевельский испытывал острейшую необходимость. Оттого и заворачивался он в живую ткань собственных крыльев, замирая этаким неподвижным кулем, безмолвным и отрешенным.
Княгиня волновалась.
Бонифаций Сигизмундович перелистывал страницы семейных хроник, пытаясь найти если не объяснение, то хотя бы утешение для великовельможной панны, каковая полюбила вздыхать о тяжелой материнской доле и запивать огорчения рюмочкой вевелевки. Настойка на вишневых косточках, мяте и розмарине, по уверением местной ворожихи зело способствовавшая установлению душевного покоя, оказывала на княгиню самое благоприятное воздействие. Ангелина Вевельская ударялась в воспоминания о светлых девичьих годах и надеждах, которым не суждено было сбыться. И воспоминаниями, не имея иного столь же благодарного слушателя, она щедро делилась с Бонифацием Сигизмундовичем. Он же внимал, кивал в нужных местах, и глядел с непонятной тоской… а быть может, мерещилось княгине, и дело было вовсе не во взгляде доктора, а в его очочках с затуманенными стеклами.
Или в вевелевке.
Да и мало ли что может примерещиться женщине на четвертом десятке жизни, когда грудь сжимает неясное томление, а у супруга новая пассия, знать о которой, конечно, Ангелине Вевельской не полагается…
Нет, уж лучше о крыльях думать, о хвостах и печальных латинских экзерсисах добрейшего доктора, который вдруг тоже полюбил вечерние прогулки, исключительно в силу их полезности для здоровья… он мало говорил, и много слушал, очаровательно смущаясь, когда княгиня становилась чересчур уж откровенна. Сам же, когда панна Ангелина замолкала, погружаясь в пучину воспоминаний, он заговаривал о медицине, которой был отдан всецело, о новейших ее достижениях, а тако же о семейных архивах, скрывавших немало тайн.