Этой зимой они полюбили друг друга. Ели одной вилкой по очереди, и она пила из его рта вино. Он ласкал ее так, что душа скрипела у нее в теле, а она его обожала и заставляла мочиться в себя. Смеясь, она говорила своим сверстницам, что ничто не щекочет так приятно, как трехдневная мужская щетина, проросшая в дни любви. А про себя думала серьезно: мгновения моей жизни умирают, как мухи, проглоченные рыбами. Как сделать, чтобы ими мог кормиться и его голод? Она просила, чтобы он отгрыз ей ухо и съел его, и никогда не закрывала за собой ящики и дверцы шкафов, чтобы не помешать своему счастью. Она была молчалива, потому что выросла в тишине одной и той же бесконечной отцовской молитвы, вокруг которой всегда схватывалась одна и та же разновидность тишины. И теперь, когда они двинулись в путь, происходило что-то похожее, и ей это нравилось. Петкутин накинул вожжи упряжки себе на шею и читал какую-то книгу, а Калина болтала и при этом играла в одну игру. Если в своей болтовне она произносила какое-нибудь слово в тот же момент, когда и Петкутин встречал это же слово в своей книге, они менялись ролями, и тогда чтение продолжала она, а он пытался попасть на то же слово. Так, когда она показала пальцем на овцу в поле, а он сказал, что именно сейчас дошел в книге до того момента, когда речь зашла об овце, она не захотела поверить и, взяв книгу, увидела, что в ней говорится буквально следующее:

«Когда уж принес я обеты и мольбы, когда помолился
миру мертвых, то овцу и овна над пропастью этой
заклал; черная кровь потекла, и тогда снизу
начали из Эреба души слетаться покойных людей:
невесты, юноши, с ними долготерпеливые старцы,
нежные девушки – все собрались после недавних печалей и скорби».

Увидев такое совпадение, Калина продолжила чтение, и дальше последовало:

«Многие те, которых когда-то пронзили медно-кованые копья,
с окровавленным оружием были, с которым некогда пали в борьбе;
возле пропасти этой со всех сторон собрались
с воплями, с криком, а я побледнел, и объял меня страх…
И я острый меч выхватил, что висел у меня на бедре,
сел рядом и к пропасти не подпускал ни одну из теней,
крови чтоб не напилась прежде, чем я у пророков спрошу…»

В тот момент, когда она произнесла слово «теней», Петкутин заметил тень, которую отбрасывал на дорогу разрушенный римский театр. Они приехали.

Вошли они через вход, предназначенный для актеров, бутыль с вином, грибы и кровяную колбасу, которые были у них с собой, поставили на большой камень посреди сцены и поскорее спрятались в тени. Петкутин собрал сухие лепешки буйвольего навоза, немного веток, покрытых засохшей грязью, отнес все это на сцену и высек огонь. Звук от соприкосновения огнива и кремня был слышен очень ясно даже на самых последних, верхних, рядах амфитеатра. Но снаружи, за пределами зрительного зала, где буйствовали дикие травы и запахи брусники и лавра, не было слышно ничего из того, что происходило внутри. Огонь Петкутин посолил, чтобы не чувствовался запах навоза и грязи, затем, обмакнув грибы в вино, бросил их вместе с кровяной колбасой на тлеющие угли. Калина сидела и смотрела на то, как в амфитеатре заходящее солнце переходит с места на место и приближается к выходу. Петкутин прогуливался по сцене и читал вслух имена давних владельцев мест, выбитые на скамьях, громко выговаривая древние незнакомые слова: Caius Veronius Act… Sextus Clodius Cai fi lius, Publila tribu… Sorto Servilio… Veturia Acia…

– He вызывай мертвых! – предостерегла его Калина. – Не вызывай их, придут!