Анна, тогда ещё только-только выпускница балетного класса Михаила Фокина, очень красивая девушка, мечтала о карьере в Мариинском театре, но родители искали хорошей партии для неё и о балете запретили думать, правда, она выговорила себе одну привилегию – иногда посетить репетицию или спектакль, иной раз и без маменьки, а гувернантку она отпускала. Часто, «по-свойски», она бывала там, за сценой, где после спектакля происходило самое интересное, куда врывалась петербургская золотая молодежь, которая, как ветер, с шумом неслась по коридорам к гримерным с корзинами шампанского, с букетами цветов. Заигрывала со всеми подряд, а особенно с кордебалетом, молодыми выпускницами балетных классов, в глазах которых ещё не было опыта и расчёта, но была искренность, мечта о счастье, и кому-то везло. Это все видели и невольно любовались, и грим не мог скрыть румянца. Так за кулисами оживала сказка о принце и Золушке. Принцев делили на несколько категорий: красивых, богатых и шумных – красивых было много, богатых тоже, а самыми шумными были гвардейцы его величества Измайловского и Московского полков.
Он там тоже бывал.
От своих товарищей он отличался тем, что чаще был молчалив, на всё смотрел спокойными глазами, шутил иронично и остро. Почему-то от него ждали чего-нибудь циничного, но этого не бывало. Уходил не один, но ни разу с одной и той же. Интриговало то, что барышни, уезжавшие с ним, потом никому ничего не рассказывали.
И она его заметила.
Это был вечер, когда давали «Баядерку», он опоздал к началу балета и пришёл в середине первого акта. На сцене Раджа представлял Солору, свою дочь – красавицу Гамзатти. Александр Петрович не стал пробираться на своё место в девятом ряду партера, он не любил, когда на него шикали, оглядывались и были готовы сделать замечание. Он встал в проходе под ложей-Бенуа, почти у самой сцены, но долго не мог вслушаться в музыку и сосредоточиться на действии. Когда он выбирал дверь, в которую можно было войти в партер и не слишком потревожить публику, в самом конце овального коридора увидел её, открывавшую дверь за сцену.
После спектакля она, выходя из театра через служебный подъезд, увидела и сразу узнала этого высокого молчаливого молодого гвардейского офицера с маленькой бутоньеркой в руках. Он стоял на мокром, уже опустевшем тротуаре и кого-то ждал. Она невольно оглянулась и подумала, что за ней, должно быть, выходит кто-нибудь из ее подруг-балерин, кого он мог бы ждать, – но за спиной никого не оказалось.
Потом ему очень нравилось, как она вспоминала об их знакомстве: о том, что тогда она подумала, что, «должно быть, большая кокетка была та, которую он так долго ждёт». Однако когда она ступила на тротуар, то увидела, что он направляется именно к ней. Он с лёгким поклоном, молча, протянул ей букет, даже не букет, а букетик весенних белых подснежников, она, также молча, приняла и то и другое, но недоумение её переполняло. Он поднял руку, и из темноты со стороны Офицерского моста громыхнул подковами лихач, и только после того, как он громко сказал кучеру её домашний адрес, она вдруг очнулась, а он этого ожидал.
– Уже поздно, Анна Ксаверьевна, вы выходили последней, одна! Разрешите мне сопроводить вас к дому.
Она тогда не сумела ответить, он опередил её вопросы, поступил, конечно, бестактно, поскольку их друг другу никто не представлял и не знакомил, и ему… «ему никто не давал права…», «и даже повода!», и вдруг – и здесь Анна всегда смеялась – она подумала: «Хорошо, что я вышла последней и никто этого не видел».