Это объяснение ему сразу стало понятным, и вслед за этим он привел воспоминания о своем отношении к учителям. Он всегда воспринимал их как холодных и чужих – явная проекция собственной эмоциональной установки, – и если даже он возбуждался, когда они его били или ругали, внутренне все равно оставался равнодушным. При этом он сказал мне, что часто хотел, чтобы я был более строгим. Вначале показалось, что смысл этого желания не совсем вписывается в ситуацию; много позже стало ясным, что своим упрямством он стремился сделать меня и моих прототипов, учителей, неправыми. Несколько дней анализ протекал без сопротивления, пациент смог теперь сообщить, что в раннем детстве был период, когда он вел себя очень буйно и агрессивно. Как ни странно, одновременно он рассказал сон с очень выраженной по содержанию женственной установкой по отношению ко мне. Я мог только предположить, что воспоминания о своей агрессивности мобилизовали чувство вины, которое параллельно выразилось в сновидениях пассивно-женственного характера. Я избегал анализа сновидений не только потому, что они не были непосредственно связаны с актуальной ситуацией переноса, но и потому, что пациент пока не казался мне достаточно зрелым для понимания связей между агрессией и сновидениями, выражающими чувство вины. Я предполагаю, что некоторые аналитики воспримут это как произвольный отбор материала, но должен противопоставить этому точку зрения, приобретенную благодаря опыту, согласно которой оптимум для терапии достигают в том случае, если между актуальной ситуацией переноса и инфантильным материалом уже установлена непосредственная связь. Поэтому я высказывал только предположение, что воспоминания о буйном поведении в детстве свидетельствовали о том, что когда-то он был совершенно другим, чем сегодня, был своей полной противоположностью, и что анализ должен выявить время и обстоятельства, которые привели к изменению его характера. Его нынешняя женственность, возможно, является избеганием агрессивной мужественности. Пациент никак на это не среагировал, но снова впал в сопротивление, разумеется, уже известным образом: он ничего не может сделать, он ничего не чувствует, анализ его не затрагивает и т. д.

Я еще раз истолковал ему его чувство неполноценности и попытку, которую он снова и снова предпринимал, чтобы доказать бессилие анализа, т. е. аналитика, но также попробовал теперь проработать перенос брата, относящийся к брату: пациент сам рассказал, что брат всегда играл важную роль. Он на это пошел – очевидно, потому, что речь шла о центральной конфликтной ситуации его детства – только после больших колебаний и вновь сообщил, что мать уделяла брату много внимания, не упомянув, однако, своего субъективного отношения к этому. Он, как показала осторожная попытка в этом направлении, был также полностью закрыт от понимания своей зависти к брату. Эта зависть, следовало предположить, настолько тесно ассоциировалась с интенсивной ненавистью и была вытеснена страхом, что как чувство она никогда не осознавалась. Упомянутая попытка вызвала особенно сильное сопротивление, которое много дней подряд выражалось в стереотипных жалобах на свое бессилие. Так как сопротивление не ослабевало, следовало предположить, что в этом проявлялась защита от личности аналитика, ставшая теперь особенно актуальной. Я попросил пациента еще раз совершенно открыто и без страха высказаться об анализе и особенно об аналитике и сказать, какое впечатление аналитик произвел на него при первой встрече