И знак делает рукой, чтоб батюшка Афанасий вышел да не мешал беседе. Тот и выходит.
– Сладкие. Мама с вишней пекла. И с черникой, – сказал Савка и посмурнел.
– С черникой не обещаю… А матушку твою жаль. Помолюсь за неё.
И крестом себя осенил. И в том ни толики притворства. Ну или я не почуял. Хотя… Крепкий мужик. И дело свое знает хорошо. Савка вон почти уже доверием проникся, а если и дальше так пойдет, то и вовсе наизнанку вывернуться рад будет, лишь бы новому приятелю угодить.
– Тяжела доля сиротская… – выдал дознаватель. – Я вот своих родителей и не ведаю… Подкидыш.
Савка на него и глянул иначе.
Не врёт?
Не врёт. Хрен его знает, откуда это понимание, но точно знаю, что не врёт. И вновь же на доверие работает. А Савка ещё мелкий и на манипуляции ведётся. На такое вот, тщательно отмеренное доверие, которое ему представляется полным.
– К монастырю святого Георгия, – продолжил Михаил Иванович. – Господь так пожелал. И стезю мне с малых лет определил. Как и тебе её определили.
– Я, – Савкина рука потянулась к медальону. – Не хочу…
– Страшно было?
Савка кивнул.
– Очень, – выдавил он тихо. – Я… Я не хочу снова… не хочу такое видеть!
Но дознаватель головой покачал и промолвил:
– У каждого из нас свое испытание… Позволь?
И тяжёлая рука легла на макушку, показалось, что того и гляди придавит, а то и вовсе раздавит.
А потом от неё потянуло… Силой? Светом? Теплом? Всем и сразу. И свет этот с теплом пробились сквозь кожу. И дальше. И в самую глубь Савки ухнули, разом выдернув всё то, что люди прячут от посторонних глаз.
Страх.
Обиды пёстрым ворохом, от самых ранних детских, где разбитые коленки мешались с сахарным пряником, который родители не купили, до поздних, густых, тягучий, что дёготь. В них и боль. И стыд. И ненависть, пока слабая, зарождающаяся, но уже явная вполне. И так хорошо мне знакомая. К смешкам за спиной.
К прозвищу.
Барчук.
К тычкам исподволь и подножкам. К мокрой кровати, за которую Савка получил нагоняй, потому как решили, будто он ночью обмочился. И весь день заставили стоять в углу, в одном исподнем. Никто и слушать не захотел, что воды просто налили.
Всем было весело.
А его душило то непонятное, не имеющее словесного выражения чувство, когда горло перехватывает невидимая рука, в груди же то ли огонь кипит, то ли, наоборот, холод вымораживает всё. Того и гляди сердце осыплется горсткою пепла.
Оно не осыпается.
Оно запоминает. И ситуации. И имена.
Я… я своим обидчикам отомстил. Не сразу, конечно. И не всем. Некоторые не дождались. Вован, который меня в нужник головой макал, сдох от передоза. Да и… не хочу об этом думать. Не сейчас.
– Вот так, малыш, дыши… глубже дыши. И не держи в себе. Отдай.
Что?
Обиду? Ненависть? Слёзы. Чувство одиночества. Или понимание, что всё-то, что жизнь окончена? Завывания плакальщиц. Стылый ветер. И жалобы могильщиков, что весна ранняя и копать тяжко, а потому надо бы накинуть.
Дрожки.
Тряску. Голод и чувство беспомощности, потому как все-то вдруг позабыли про него, Савку. И соседка, которая и занялась похоронами, тоже.
Не забыла.
Просто… думаю, что не всего-то лишилась Савкина матушка. Или соседка так решила. Вот и схоронила несчастную, прибрав и сироту, и имущество его. А потом, после похорон, сирота, в отличие от имущества, сделался не нужен.
– Отдавай… все люди твари божьи, но некоторые – просто твари…
Как-то он не по-церковному говорит, этот дознаватель. Но становится легче. Там, внутри. Узел тугой развязывается. И снова можно дышать, хоть бы и светом.
– А от теперь чайку. Ты как?