Это мне потом уже доктор поведал.

У Ленки тоже хватило. И детство у неё было веселым, в котором пришлось и поголодать, и помёрзнуть. Побег. Шатания по необъятной. Потом уже был рынок, сумки и забеги с ними через границу. Водка, чтоб крышей не поехать от этакого счастья, и сигареты. Отчаяние, когда её снова кинули. И смена сферы деятельности, как это принято говорить, на иную, ту, что женская традиционная.

Высоко, в теории, доходная.

Потом-то я уже запретил ей… в общем, другая история. Главное, что потрепало её не меньше, чем меня. Да и в моих войнах, пусть тогда и догоравших, её задело…

Короче, херовые из нас родители.

Да…

Сочувствует? Даже жалеет? Смешно. Так-то потом уже у нас всё было… ну, кроме брака. С другими? Ну да… бывали. Я не святой и близко. Одно время, как бабки шальные пошли, так и вовсе одурел от чувства собственного величия. Хорошо, выдуреть успел, пока живой. И у Ленки случались романы. Даже замуж как-то собралась, только женишок на проверку гнилым оказался. А так бы я отпустил, да.

И помог бы.

Всем.

У меня немного близких, если подумать. Точнее только вот Ленка одна, которая каждый день в больничку тягается. Может, как помру, даже всплакнёт.

– Евдокия Путятична… – этот голос снова сбил с печальных мыслей. – Евдокия Путятична! Вы только поглядите, чего эти ироды натворили-то! Вона, живого места на мальце нет. Как бы утробу не отбили-то? Помрёт, а с нас потом спросят.

Лица коснулись теплые пальцы.

И… какого хрена я не вижу? Даёшь бред с картинками! Так веселей.

– Кто? – вопрос сухой и в голосе слышу раздражение.

– Так этот… Метелька со товарищами! Барагозят и барагозят. Никакой на них управы. Уж я и так, и этак… – женщина лопотала и чувствовалось, что она неведомой Евдокии Путятичны – смешное отчество – если не боится, то всяко опасается.

– По десятку розог, а потом в карцер дня на три. На хлеб и воду. И донеси, что ещё раз позволят себе подобную вольность, и я их Трубецким отправлю, на фабрики.

Женщина тихо охнула. Видать, угроза была не пустяшной.

– Где болит? – это уже нам с Савкой.

– Т-тут… – он коснулся бока. – И тут… и…

Голос у него сделался ноющим и плаксивым.

Стоять.

Я одернул пацана. Нытики раздражают. А он того и гляди готов был разреветься, в голос, трубно и размазывая сопли по физиономии.

Не надо.

Не из тех она, кого слезой разжалобить можно. Вот что мне в жизни реально помогло – это чуйка. Ленка говорила, что это талант, людей так вот, с полуслова срисовывать, понимать, кто и чем дышит. Так что вдох… да, больно, но боль перетерпеть придётся. И выдох. И спокойным голосом… спокойным сказать:

– Рёбра, кажется, сломаны, – голосок у мальчишки тонкий и дрожит, но уже в слезу не падает. – Справа два. Слева – одно. Возможно, трещины.

Евдокия Путятична слушает.

А Савка, пусть из последних сил, но держится.

– Ушибы… мягких тканей. Не опасно. А вот о внутренних повреждениях сказать не могу.

– Надо же, – рука переместилась на живот и от неё внутрь что-то потекло. Тёплое. Даже горячее.

Охренеть обжигающее.

– Стой, – велели Савке, когда он дёрнулся. – Что чувствуешь?

– Жар, – он ответил уже сам, хотя внутри дрожал, что лист осиновый. Боялся. Женщину?

– Сильный?

– Да. От… ваших рук. И внутрь. А потом растекается…

– Интересно, – руки женщина убрала. – Весьма… интересно. Что ж, молодой человек… Зорянка! Зорянка, отведи его в душ, пусть умоется. Одежду выдай.

– Так ить… не напасёшься же… чистой-то не напасёшься. Если каждому давать… до сроку… это ж порядка не будет! Вон, нехай в воде прополощет, ныне тепло, не застудится как… а там и просохнет. И добре.