Душ, бритье и чистая рубашка так поздно утром – отклонение от правильного порядка вещей, вызванное превратностями войны. Краузе уже три часа был на ногах. Он поднялся на мостик в темноте до объявления предрассветной тревоги, чтобы заранее быть готовым к опасности, которую сулило это время суток, и стоял там, покуда ночная чернота медленно сменялась серой зарей, а корабль и команда ждали в полной боеготовности. Когда стало совсем светло – если можно так сказать про нынешнюю тоскливую серость – и боевую тревогу отменили, Краузе смог прочесть принесенные радистом сообщения, принять рапорта у командиров отделений, осмотреть в бинокль подчиненные ему боевые корабли по правому и левому борту, а также маневрирующий сзади конвой. Час после восхода – самое безопасное время, и Краузе мог ненадолго уйти к себе в каюту. Встать на колени и помолиться. Позавтракать. А затем принять душ и сменить рубашку, хоть и странно было делать это сейчас, а не в начале нового дня.

Убедившись, что тщательно выбрит, он отвернулся от чужака в зеркале и замер на мгновение: рука на спинке стула, глаза смотрят на палубу под ногами.

«Вчера и сегодня и во веки»[4], – тихонько проговорил он, как всегда, когда заканчивал себя инспектировать. Этот стих из тринадцатой главы Послания к Евреям отмечал тот факт, что Краузе начал новый отрезок жизненного пути к смерти и вечной жизни за гробом. Он уделил этим мыслям должное внимание, и покуда мозг был занят ими, тело машинально сохраняло равновесие, поскольку эсминец качало, как может качать только эсминец – и как его качало без перерыва последние несколько дней. Палуба под ногами вздымалась и падала, сильно наклоняясь вправо и влево, вперед и назад, порой словно передумывая на полпути и резким содроганием нарушая ритм, в котором скудная обстановка каюты дребезжала от вибрации винтов.

Краузе окончил Аннаполис двадцать лет назад, из них тринадцать провел в море, по большей части на эсминцах; его тело прекрасно сохраняло равновесие на кренящемся корабле, даже если сам Краузе в эти мгновения думал о бессмертии души и бренности всего сущего.

Он потянулся к свитеру, который собирался надеть следующим, но тут звонок в переборке издал резкую ноту, а из переговорной трубы раздался голос лейтенанта Карлинга, заступившего на вахту после отбоя тревоги.

– Капитана на мостик, сэр, – сказал Карлинг. – Капитана на мостик, сэр.

В голосе слышалось волнение. Краузе не стал брать свитер, а сразу снял с вешалки китель. Другой рукой он отодвинул стеклотканевую занавеску на двери и в одной рубашке, с кителем в руке взбежал на мостик. Семь секунд прошло от звонка до того мгновения, когда Краузе вошел в рубку. Еще секунды, чтобы осмотреться, у него не осталось.

– Гарри установил контакт, сэр, – сообщил Карлинг.

Краузе метнулся к радиотелефону – рации межсудовой связи:

– Джордж – Гарри. Джордж – Гарри. Прием.

Говоря, он глядел на вздымающееся море по левому борту. В трех с половиной милях слева шел польский эсминец «Виктор», в трех с половиной милях за ним – британский сторожевой корабль «Джеймс»; он был на раковине «Виктора», далеко за кормой, так что едва виднелся над углом надстройки и на таком расстоянии часто пропадал из виду, когда одновременно с «Килингом» оказывался в подошве волны. Гарри – позывной «Джеймса». Как раз когда Краузе поймал его взглядом, радиотелефон заблеял. Никакие помехи не могли скрыть характерные английские интонации.

– Дальний контакт, сэр. Пеленг три-пять-пять. Прошу разрешения на атаку.