таких витых маленьких печений, похожих на свиные уши, и в саду тоже полным-полно печенья – Spitzbuben[44] и Zimsterne[45], все на стеблях из ангелики, они тут вместо цветов.

Папе так нравятся мои рисунки, что он даже не замечает моих ободранных коленок. Мы идем к нему в кабинет, и он цепляет лучшую картинку к себе на стену. Пока он этим занят, я забираю горсть конфет со стола у его помощника. После обеда он дает мне новый альбом и еще карандашей. У меня в кармане – еще один рогалик, а также конфеты, но, когда я выглядываю в окно, Даниила не видать.

Лотти говорит, надо рассказать историю еще раз. Теперь голову в печку ведьмы сует красивая дама, посмотреть на что-то, – и забывает ее вынуть. Мне вдруг делается грустно и страшно. Коленки у меня болят, я хочу к папе, но он все не приходит, как бы громко я его ни звала.


Сегодня я спрашиваю у папы, можно ли мне взять с собой мою плошку с манной кашей – я ее доем потом, в лазарете, когда проголодаюсь. Он говорит, что я наконец-то веду себя благоразумно, и предлагает взять еще побольше хлеба с маслом. Все утро я сижу у окна и жду Даниила, но он не приходит, а забинтованные колени у меня так не гнутся и так болят, что я не могу вылезти из окна и поискать его. Даниил не приходит и после обеда. Лотти говорит, что у него, может, еще животик болит, но я думаю, что он просто не хочет со мной дружить, и потому я достаю конфеты из-под матраса и давлю их все по очереди, а потом выбрасываю из окна на траву.

После этого я немножко рисую новыми карандашами, но Лотти хочет, чтобы я дорассказала вчерашнюю сказку. С середины я не могу, поэтому приходится с начала. Теперь я ей рассказываю, как скверно пахло в тот день у ведьмы на кухне – как будто какой-нибудь невоспитанный человек сильно-пресильно и вонюче пустил ветры, так плохо, что у Гретель заслезились глаза, и она все кашляла и кашляла. А красивая дама словно не замечала. Она все смотрела в духовку.

Я зову папу и пинаю стену так сильно, что у меня на бинтах проступает свежая кровь, но стоит мне потянуть за ручку, как дверь открывается. Когда мы вернулись из столовой, что-то пошло наперекосяк и все так торопились, что папа, должно быть, забыл меня запереть.

– Папа! – кричу я и бегу по коридору. – Папа!

Медсестра пытается меня поймать. Все еще крича, я ныряю ей под руку. Распахиваются двери. Выскакивает другая медсестра, хватает меня за платье. Ткань рвется, рукав от платья остается у нее в руке. И вот – папа, он моет руки, только почему-то красной краской. А кто-то внутри комнаты кричит на меня, кричит и кричит, только звук глухой, потому что на голове у того, кто кричит, одеяло. Красная краска капает папе на ботинки. А за ним другая медсестра держит что-то ужасное…


Грет открывает дверь, впускает холодный ночной воздух в кухню. Из своего тайника под столом я вижу громадную полную луну в море звезд. Грет машет на меня посудной тряпкой, и я быстро отскакиваю, чтоб не достала.

– Лучше делай, что тебе велят, и иди спать, а не то пожалеешь.

– Нет.

– Ладно, – говорит Грет бодро, – что ж, нет так нет. Что тут поделаешь. Boggel-mann[46] скоро придет, а дверь-то нараспашку.

– Папа говорит, не бывает никаких бабаек.

– Вот как? Он образованный человек, может, и прав. Нам с тобой осталось лишь подождать да поглядеть.

Начинается бум-бум-бум, и я выползаю, беспокойно гляжу на черную лестницу в кухню, почти уверенная, что уже течет по ступенькам здоровенная черная тень. И тут понимаю, что шум этот – от Грет, она месит тесто на завтра. Она откашливается и поет: