– А можешь прочитать наизусть молитву «Отче наш»?
– Да, мадонна. Pater noster qui es in caelis, sanctificetur nomen tuum…
– Превосходно. Ты знаешь латынь.
– А также немного по-гречески, мадонна.
– Надеюсь, испанский тоже?
– Простите, мадонна. Мне было шесть лет, когда мы покинули Испанию. Я забыла язык. – Хотя иногда я по-прежнему видела сны на испанском, на кастильском наречии шестилетней девочки, вдвое младше меня теперешней.
– Я родилась здесь, но между собой мы всегда говорим на нашем родном языке. Мое семейство принадлежит к валенсийской знати.
Почуяв неодобрение в ее голосе, я поспешила оправдаться:
– Отец считал важным для нас практиковать итальянский, чтобы мы влились в новое окружение. Все равно мы бы не поняли с вами друг друга, мадонна, если бы заговорили по-испански, ведь моя семья из Толедо, а это означает, что мы кастильцы, а вы каталонцы.
– Разве? Боюсь, я не очень сведуща в географии Испании, к тому же она расползлась теперь повсюду после открытий сира Колумба, – холодно заметила донна Лукреция.
Донна Адриана звякнула жемчугами. Едва слышное поскрипывание кожаной скамьи, на которой сидел отец, свидетельствовало о том, что я переступила границы приличий. Но мне было безразлично, хотя сердце забилось быстрее. Как-никак я оказалась здесь по воле отца, а не по собственной.
– А знаешь, римляне называют нас marrano[7], сто́ит нам вызвать у них малейшее недовольство. Какая ирония, не правда ли, что нас, семейство Святого Отца, заклеймили как тайных иудеев? Может, нам перейти с тобой, девочка, на иврит?
Я поняла, что, как ни отвечу, все равно оскорблю либо семью донны Лукреции, либо мою собственную. Но тут вдруг она улыбнулась. И улыбка преобразила ее, осветила изнутри, а не застыла на лице, как картина, которую вывешивают на стену, желая прикрыть трещину. Эта улыбка заставляла поверить в добродетельность ее души.
– Скажи, – обратилась ко мне донна Лукреция, – а Петрарку ты знаешь?
Чем дальше, тем хуже. Я действительно немного знала Петрарку по затертым копиям некоторых его стихов, что втайне передавали друг другу девушки в монастыре Святой Клары. Но я опасалась в том признаться, ведь отец сидел рядом и все слышал. Однако, если бы я не дала правдивого ответа, эта дама сочла бы меня не подходящей для своего дома, и я сорвала бы все отцовские планы.
– И конечно, Данте. – У меня отлегло от сердца. С Данте дела обстояли гораздо лучше, хотя его и не стоило рекомендовать как чтение перед сном. Я открыла рот, чтобы выдать сентенцию одного из моих учителей по поводу религиозного символизма любовной лирики поэта, влюбленного в Беатриче, как она продолжила: – Lasciate ogne speranza, voi ch’intrate[8]. – И рассмеялась, что заставило меня поднять голову.
Донна Лукреция переглянулась с тетушкой, которая тихонько закашлялась, но, похоже, не для того, чтобы прочистить горло, а для предостережения. Я почувствовала, как у меня зарделись щеки. Неодобрение отца буквально впилось мне в спину. Ни при каких обстоятельствах, наставлял он меня, ты не должна смотреть в лицо такой знатной даме, как донна Лукреция; это будет воспринято как высшая степень грубости.
Но как только мы встретились взглядами с донной Лукрецией, я поняла, что моя дерзость не имела для нее значения. В серых глазах сверкнула искорка. Она улыбнулась. Я ей понравилась. Без особых на то причин она во мне что-то рассмотрела, уловила сходство мыслей и не осталась равнодушной.
В эту минуту малыш, которому наскучили солдатики, расхныкался. Рабыня Катеринелла вышла вперед, но донна Лукреция отмахнулась от нее и посадила ребенка к себе на колени, а он счастливо вцепился в ее ожерелье и принялся сосать изумрудный подвесок размером с утиное яйцо.