Думаю, я сам боялся ответа…

* * *

Есть один сон, который я очень часто вижу. Нет, не часто – каждую ночь или почти каждую. Например, вчера. Когда я задремал, мне начало сниться море. Это всегда один и тот же сон. Уснувший пригород, целые семьи погружены в беспокойный сон. Мама сидит на краю моей кровати; я отчетливо вижу, что ей страшно. Сколько же мне тогда было: три года? Наверное, меньше… И так как маме страшно, мне страшно вдвойне. И еще вот что: это не мама Лив и не мама Франс, это другая мама. Прекрасная, как ясный день. Но испуганная, очень испуганная.

– Генри, не шуми, он здесь, – говорит она мне.

Я не осмеливаюсь спросить, о ком она говорит, но голос, которым она произносит слово «он», приводит меня в ужас, и я трусливо прячусь под одеяло. Мама встает и смотрит в окно. Что она видит внизу на улице? Вероятно, ничего. Кроме погруженных в темноту фасадов домов и машин, припаркованных на аллеях и вдоль тротуаров. Воздух живой, но дремлющий вместе с их потухшими фарами. Затем она возвращается ко мне, бледная, но улыбающаяся, треплет меня по волосам:

– Все хорошо, никого нет; ты хочешь поспать сегодня с мамой?

Этот вопрос снимает с моей груди огромную тяжесть ужаса, и я начинаю кивать изо всех сил. Это нежная, очень нежная летняя ночь, но тревожное оцепенение словно загрязняет ее.

* * *

Вернемся к моим мамам. Я люблю их больше всех на свете. Благодаря им я получил самое лучшее воспитание, какое только возможно, и речь идет не только о приобретенных навыках. Если во мне и есть недостатки, то точно не по их вине. Дайте же мне поговорить о них. Лив маленькая, импульсивная, темноволосая и крепкая. Франс более крупная, светловолосая, мягкая, ленивая. Она напоминает летний вечер, который проводишь, любуясь заходящим солнцем в проливе Хуан-де-Фука, или же адажиетто[6] из Пятой симфонии Малера. Они мне не настоящие мамы, я приемный ребенок. Помню, как Шейн Кьюзик выкрикнул во дворе школы:

– Эй, Эйнштейн, которая из них твой папа?

Тут же последовало ржание этих уродов, Поли и Рейна, – двух кретинов, которых уже отстраняли от занятий, Поли на пять дней, а Рейна на триместр. Что же касается Шейна, он побывал в участке у шерифа Крюгера, и его едва не выслали, когда он сломал руку Малкольму.

С девяти до тринадцати лет я был лунатиком. Посреди ночи меня находили в гостиной, в пижаме, совершенно изможденным, в свете луны, заглядывающей в окно, – прямо маленький мальчик из «Близких контактов третьей степени»[7].

Как-то раз Лив даже нашла меня во дворе. Я стоял босиком на мокрой траве, лицом к открытой сторожке, – где я повернул выключатель, – как мотылек, зачарованный светом. Был уже первый час ночи. После этого, как только я засыпал, мамы запирали двери, окна и вешали колокольчик на ручке двери моей комнаты. До четырнадцати лет такие приступы случались со мной еще несколько раз, а затем все резко прекратилось. Мама Лив прозвала меня маленьким мечтателем, бродящим во сне. К счастью, прозвище по ходу дела затерялось.

Доктор пояснил, что причина тому – наши многочисленные переезды. Что во сне я отправляюсь в прошлое, ищу свой бывший дом – первый домашний очаг, как он это назвал, – и не узнаю его. Думаю, он сказал это, чтобы хоть что-нибудь сказать, а на самом деле он ничего не знает. Просто существует переходный возраст между детством и юностью, когда те антенны, которыми мы воспринимаем тайны мира и которые гораздо сильнее, чем у взрослых, становятся необычайно мощными. Пока возраст, гормоны, взрослый рационализм и воспитательная система не подавляют окончательно наше ощущение чудесного.