– А разве нельзя научиться философии?

– Философии не научаются; философия есть сочетание приобретенных знаний и высокого ума, применяющего их; философия – это сверкающее облако, на которое ступил Христос, возносясь на небо.

– Чему же вы станете учить меня сначала? – спросил Дантес. – Мне хочется поскорее начать, я жажду знания.

– Всему! – отвечал аббат.

В тот же вечер узники составили план обучения и на другой день начали приводить его в исполнение. Дантес обладал удивительной памятью и необыкновенной понятливостью; математический склад его ума помогал ему усваивать все путем исчисления, а романтизм моряка смягчал чрезмерную прозаичность доказательств, сводящихся к сухим цифрам и прямым линиям; кроме того, он уже знал итальянский язык и отчасти новогреческий, которому научился во время своих путешествий на Восток. При помощи этих двух языков он скоро понял строй остальных и через полгода начал уже говорить по-испански, по-английски и по-немецки.

Потому ли, что наука доставляла ему развлечение, заменявшее свободу, потому ли, что он, как мы убедились, умел держать данное слово, во всяком случае, он, как обещал аббату, не заговаривал больше о побеге, и дни текли для него быстро и содержательно. Через год это был другой человек.

Что же касается аббата Фариа, то, несмотря на развлечение, доставляемое ему обществом Дантеса, старик с каждым днем становился мрачнее. Казалось, какая-то неотступная мысль занимала его ум; он то впадал в глубокую задумчивость, тяжело вздыхал, то вдруг вскакивал и, скрестив руки на груди, часами шагал по камере.

Как-то раз он внезапно остановился и воскликнул:

– Если бы не часовой!

– Будет часовой или нет, это зависит от вас, – сказал Дантес, читавший мысли аббата, словно его череп был из стекла.

– Я уже сказал вам, что убийство претит мне.

– Но это убийство, если оно совершится, будет совершено по инстинкту самосохранения, для самозащиты.

– Все равно я не могу.

– Однако вы думаете об этом?

– Неустанно, – прошептал аббат.

– И вы нашли способ? – живо спросил Дантес.

– Нашел, если бы на галерею поставили часового, который был бы слеп и глух.

– Он будет и слеп и глух, – отвечал Эдмон с твердостью, испугавшей аббата.

– Нет, нет, – крикнул он, – это невозможно!

Дантес хотел продолжать этот разговор, но аббат покачал головой и не стал отвечать.

Прошло три месяца.

– Вы сильный? – спросил однажды Дантеса аббат.

Дантес вместо ответа взял долото, согнул его подковой и снова выпрямил.

– Дадите честное слово, что убьете часового только в случае крайней необходимости?

– Даю честное слово.

– Тогда мы можем исполнить наше намерение, – сказал аббат.

– А сколько потребуется времени на то, чтобы его исполнить?

– Не меньше года.

– И можно приняться за работу?

– Хоть сейчас.

– Вот видите, мы потеряли целый год! – вскричал Дантес.

– По-вашему, потеряли?

– Простите меня, ради бога! – воскликнул Эдмон, покраснев.

– Полно! – сказал аббат. – Человек всегда только человек, а вы еще один из лучших, каких я знавал. Так слушайте, вот мой план.

И аббат показал Дантесу сделанный им чертеж; то был план его камеры, камеры Дантеса и прохода, соединявшего их. Посредине этого прохода ответвлялся боковой ход вроде тех, какие прокладывают в рудниках. Этот боковой ход кончался под галереей, где шагал часовой; тут предполагалось сделать широкую выемку, подрывая и расшатывая одну из плит, образующих пол галереи: в нужную минуту плита осядет под тяжестью солдата, и он провалится в выемку; оглушенный падением, он не в силах будет защищаться, и в этот миг Дантес кинется на него, свяжет, заткнет ему рот, и оба узника, выбравшись через окно галереи, спустятся по наружной стене при помощи веревочной лестницы и убегут.