Со времен Александра II, сломавшего жизнь Чернышевскому, мало что изменилось. Правительство не замечало ни таких умеренных оппозиционеров, как Василий Маклаков, Андрей Шингарев, Александр Гучков, ни «властителей дум» – от Антона Чехова до Александра Блока. Для самых ярких и образованных допуск в «сферы» был закрыт напрочь. Станиславского не приглашали ставить в Императорские театры, Куприн не читал «Белого пуделя» цесаревичу Алексею; трудно представить себе министра, советующегося с Николаем Бердяевым или даже Иваном Ильиным.
Большинство выпускников высших учебных заведений служили в государственных учреждениях: профессора, приват-доценты, гимназические учителя, министерские чиновники, городские врачи. Работодателей они, как правило, презирали: формализм, поиски «духовных скреп», чинопочитание, наушничество.
После 1905 года, возникновения Государственной думы, относительной свободы печати и многопартийности, произошла некоторая канализация интеллигентского протеста. То, о чем раньше открыто толковали только на студенческой вечеринке или в профессорской гостиной, теперь можно было услышать с парламентской трибуны из уст Павла Милюкова, Александра Керенского, Николая Чхеидзе.
Общее неприятие власти осталось, но политическое и эстетическое резко размежевалось. Две разные группы интеллигенции – старая, верная «заветам» Чернышевского и Некрасова, и новая – практически не пересекались. Читатели горьковского романа «Мать», «Рассказа о семи повешенных» Леонида Андреева и даже бунинского «Захара Воробьева» знать не хотели подписчиков «Аполлона», «Весов», «Золотого руна». Поклонники Мандельштама, Маяковского, Ахматовой, даже Блока, не ходили в Александринский театр или на выставку передвижников.
Все они встретили февраль 1917-го и падение самодержавия с восторгом. От монархии отвернулись даже те, кто печатался в правых, черносотенных изданиях.
Но не имеющая контактов с правящим классом интеллигенция не нашла общего языка и с «народом». Как мрачно прорицал в «Вехах» Михаил Гершензон, «нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех козней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной».
В Петербурге отсутствовало главное условие общественного спокойствия: порядок, основанный пусть не на законе, так на обычае. К началу XX века высший свет, состоявший из окружения императора и великих князей, прежде всего офицеров старейших гвардейских полков, потерял авторитет среди столичного населения. Это были скорее светские бездельники, нежели элита общества. Ненавидимые разночинной интеллигенцией, они не имели опоры ни в армии, ни в народе, ни у немногочисленного среднего класса.
Сам же средний класс состоял либо из гнущих шею перед чиновниками и полицией лавочников, ратующих по преимуществу о своем доходе, либо из деловаров, тесно связанных с казной и казенными подрядами.
Император Николай II читает приветственное слово в день открытия Первой Государственной думы в Георгиевском зале Зимнего дворца. 1906
Выразительную панораму тогдашней петербургской жизни оставил в своих воспоминаниях великий князь Александр Михайлович: «Тот иностранец, который посетил бы Санкт-Петербург в 1914 году перед самоубийством Европы, почувствовал бы неодолимое желание остаться навсегда в блестящей столице, соединяющей в себе классическую красоту прямых перспектив с приятным, увлекающим укладом жизни, космополитическим по форме, но чисто русским по своей сущности. Чернокожий бармен в гостинице “Европейская”, нанятый в Кентукки, истые парижанки-актрисы на сцене Михайловского театра, величественная архитектура Зимнего дворца – воплощение гения итальянских зодчих, деловые обеды у Кюба, затягивающиеся до ранних сумерек, белые ночи в июне, в дымке которых длинноволосые студенты оживленно спорили с краснощекими барышнями о преимуществах германской философии. Никто не мог бы ошибиться относительно национальности этого города, который выписывал шампанское из-за границы не ящиками, а целыми магазинами».