– Где вы были, когда убили Джона Кеннеди?
– Меня не было в проекте, – отвечают теперь чаще всего, но я-то хорошо помню траур, в который погрузилась моя семья, готовая поменять мертвого Кеннеди на живого Хрущёва. Сам я тогда был маленьким, а вот Бахчанян – большим; во всяком случае, достаточно взрослым, чтобы служить художником в ленинском уголке харьковского завода «Поршень». Несмотря на название, это необъятное предприятие, как все тогда, выпускало танки. В память о них Вагрич издал запертую на амбарный замок брошюру с танком на обложке. О том, что внутри, я узнал год спустя, когда он подарил мне на день рождения ключ от своей книги.
– Смерть Кеннеди, – рассказывал Бахчанян, – потрясла простых харьковских рабочих, и один из них написал в стенгазету поэму. Начиналась она на тревожной ноте:
А кончалась катарсисом:
В Нью-Йорке над этим не шутят и пятьдесят лет спустя. Кеннеди не был ни лучшим (к ним причисляют Вашингтона, Линкольна и Франклина Рузвельта), ни любимым (им многие называют Теодора Рузвельта), ни единственным убитым президентом (тот же Линкольн, Гарфилд и Мак-Кинли). Никто толком вам не скажет, что Кеннеди успел сделать хорошего, разве что напугал Хрущёва в Карибский кризис и запустил американскую космическую программу, завершившуюся высадкой на Луне. С тех пор, однако, ни на Кубе, ни на Луне ничего не изменилось.
Не жизнь, а смерть Кеннеди окружила его фигуру таким мистическом ореолом, что это преступление, как убийство Юлия Цезаря, никому не дает покоя и всегда бередит раны. В Нью-Йорке я, например, не советую заводить об этом речь в гостях – забудут подать второе.
Нынешней осенью траурная годовщина пришлась особенно кстати, потому что наши измученные федеральными политиками горожане с ностальгией вспоминают ту легендарную эпоху, когда Белый дом называли Камелотом и президента (что, конечно, вранье) все любили.
Хорошо, что, кроме политики, есть погода. Она оттягивает на себя внимание и в ноябре, но только в Нью-Йорке. За его пределами предпоследний месяц календаря – ни то ни се. Дикий парад листопада, которым хвастается октябрь, уже закончился, истерический рождественский сезон начинается после Дня благодарения. А без желтого, красного и белого природа возвращается к первородному цвету – никакому. Чтобы полюбить ее такой, надо быть поэтом, как Роберт Фрост, художником, как Эндрю Уайетс, или жителем Нью-Йорка, который ценит ту часть природы, что принимает внутрь. Вот тут ноябрь – сплошной праздник, естественно – урожая.
Страшно вспомнить, каким я застал Нью-Йорк треть века назад. Хлеб в нем был квадратным, мороженое – в ведре, селедка – на Брайтоне, и только вымирающие евреи Ист-Сайда знали, что такое соленые огурцы, и торговали ими из пахучих бочек. Хуже, что в городе не было ни одного рынка, кроме финансового.
К счастью, все изменилось. Стирается, о чем и мечтал Ленин, граница между городом и деревней. Последняя все чаще навещает первый – а иногда и остается в нем. Сегодняшний Нью-Йорк помешан на местной еде и, стремясь добраться до свежего продукта, разводит его по месту проживания, предлагая мед из ульев Квинса и яйца из бруклинских курятников.
Всем этим занимается богема. Преодолев нездоровое увлечение искусством, хипстеры осели на земле и превратили окрестное сельское хозяйство в передвижную выставку даров принаряженной ими природы. Лучше всего за ней – и за ними – наблюдать на главном базаре города, захватившем Юнион-сквер.