Но на этот раз предположения Арины Петровны относительно насильственной смерти балбеса не оправдались. К вечеру в виду Головлева показалась кибитка, запряженная парой крестьянских лошадей, и подвезла беглеца к конторе. Он находился в полубесчувственном состоянии, весь избитый, порезанный, с посинелым и распухшим лицом. Оказалось, что за ночь он дошел до Дубровинской усадьбы, отстоявшей в двадцати верстах от Головлева.

Целые сутки после того он проспал, на другие – проснулся. По обыкновению, он начал шагать назад и вперед по комнате, но к трубке не прикоснулся, словно позабыл, и на все вопросы не проронил ни одного слова. С своей стороны, Арина Петровна настолько восчувствовала, что чуть было не приказала перевести его из конторы в барский дом, но потом успокоилась и опять оставила балбеса в конторе, приказавши вымыть и почистить его комнату, переменить постельное белье, повесить на окнах шторы и проч. На другой день вечером, когда ей доложили, что Степан Владимирыч проснулся, она велела позвать его в дом к чаю и даже отыскала ласковые тоны для объяснения с ним.

– Ты куда ж это от матери уходил? – начала она. – Знаешь ли, как ты мать-то обеспокоил? Хорошо еще, что папенька ни об чем не узнал, – каково бы ему было при его-то положении?

Но Степан Владимирыч, по-видимому, остался равнодушным к материнской ласке и уставился неподвижными, стеклянными глазами на сальную свечку, как бы следя за нагаром, который постепенно образовывался на фитиле.

– Ах, дурачок, дурачок! – продолжала Арина Петровна все ласковее и ласковее, – хоть бы ты подумал, какая через тебя про мать слава пойдет! Ведь завистников-то у ней – слава Богу! и невесть что наплетут! Скажут, что и не кормила-то и не одевала-то… ах, дурачок, дурачок!

То же молчание и тот же неподвижный, бессмысленно устремленный в одну точку взор.

– И чем тебе худо у матери стало! Одет ты и сыт – слава Богу! И теплёхонько тебе и хорошохонько… чего бы, кажется, искать! Скучно тебе, так не прогневайся, друг мой, – на то и деревня! Веселиев да балов у нас нет – и все сидим по углам да скучаем! Вот я и рада была бы поплясать да песни попеть – ан посмотришь на улицу, и в церковь-то Божию в этакую мокреть ехать охоты нет!

Арина Петровна остановилась в ожидании, что балбес хоть что-нибудь промычит; но балбес словно окаменел. Сердце мало-помалу закипает в ней, но она все еще сдерживается.

– А ежели ты чем недоволен был – кушанья, может быть, недостало или из белья там, – разве не мог ты матери откровенно объяснить? Маменька, мол, душенька, прикажите печеночки или там ватрушечки изготовить – неужто мать в куске-то отказала бы тебе? Или вот хоть бы и винца – ну, захотелось тебе винца, ну и Христос с тобой! Рюмка, две рюмки – неужто матери жалко? А то на-тко: у раба попросить не стыдно, а матери слово молвить тяжело!

Но напрасны были все льстивые слова: Степан Владимирыч не только не расчувствовался (Арина Петровна надеялась, что он ручку у ней поцелует) и не обнаружил раскаяния, но даже как будто ничего не слыхал.

С этих пор он безусловно замолчал. По целым дням ходил по комнате, наморщив угрюмо лоб, шевеля губами и не чувствуя усталости. Временами останавливался, как бы желая что-то выразить, но не находил слова. По-видимому, он не утратил способности мыслить; но впечатления так слабо задерживались в его мозгу, что он тотчас же забывал их. Поэтому неудача в отыскании нужного слова не вызывала в нем даже нетерпения. Арина Петровна, с своей стороны, думала, что он непременно подожжет усадьбу.