– Ну, а ты как? – обратилась Арина Петровна к Павлу Владимирычу.

– Мне что ж! Разве вы меня послушаетесь? – заговорил Павел Владимирыч словно сквозь сон, но потом неожиданно захрабрился и продолжал: – Известно, виноват… на куски рвать… в ступе истолочь… вперед известно… мне что ж!

Пробормотавши эти бессвязные слова, он остановился и с разинутым ртом смотрел на мать, словно сам не верил ушам своим.

– Ну, голубчик, с тобой – после! – холодно оборвала его Арина Петровна. – Ты, я вижу, по Степкиным следам идти хочешь… ах, не ошибись, мой друг! Покаешься после – да поздно будет!

– Я что ж! Я ничего!.. Я говорю: как хотите! что же тут… непочтительного? – спасовал Павел Владимирыч.

– После, мой друг, после с тобой поговорим! Ты думаешь, что офицер, так и управы на тебя не найдется! Найдется, голубчик, ах как найдется! Так, значит, вы оба от судбища отказываетесь?

– Я, милая маменька…

– И я тоже. Мне что! По мне, пожалуй, хоть на куски…

– Да замолчи, Христа ради… недобрый ты сын! (Арина Петровна понимала, что имела право сказать «негодяй», но ради радостного свидания воздержалась.) Ну, ежели вы отказываетесь, то приходится мне уж собственным судом его судить. И вот какое мое решение будет: попробую и еще раз добром с ним поступить: отделю ему папенькину вологодскую деревнюшку, велю там флигелечек небольшой поставить – и пусть себе живет, вроде как убогого, на прокормлении у крестьян!

Хотя Порфирий Владимирыч и отказался от суда над братом, но великодушие маменьки так поразило его, что он никак не решился скрыть от нее опасные последствия, которые влекла за собой сейчас высказанная мера.

– Маменька, – воскликнул он, – вы больше чем великодушны! Вы видите перед собой поступок… ну, самый низкий, черный поступок… и вдруг все забыто, все прощено! Велли-ко-лепно. Но извините меня… боюсь я, голубушка, за вас! Как хотите меня судите, а на вашем месте… я бы так не поступил!

– Это почему?

– Не знаю… Может быть, во мне нет этого великодушия… этого, так сказать, материнского чувства… Но все как-то сдается: а что, ежели брат Степан, по свойственной ему испорченности, и с этим вторым вашим родительским благословением поступит точно так же, как и с первым?

Оказалось, однако, что соображение это уж было в виду у Арины Петровны, но что в то же время существовала и другая сокровенная мысль, которую и пришлось теперь высказать.

– Вологодское-то именье ведь папенькино, родовое, – процедила она сквозь зубы, – рано или поздно все-таки придется ему из папенькинова имения часть выделять.

– Понимаю я это, милый друг маменька…

– А коли понимаешь, так, стало быть, понимаешь и то, что выделивши ему вологодскую деревню, можно обязательство с него стребовать, что он от папеньки отделен и всем доволен?

– Понимаю и это, голубушка маменька. Большую вы тогда, по доброте вашей, ошибку сделали! Надо было тогда, как вы дом покупали, – тогда надо было обязательство с него взять, что он в папенькино именье не вступщик!

– Что делать! не догадалась!

– Тогда он, на радостях-то, какую угодно бумагу бы подписал! А вы, по доброте вашей… ах, какая это ошибка была! такая ошибка! такая ошибка!

– «Ах» да «ах» – ты бы в ту пору, ахало, ахал, как время было. Теперь ты все готов матери на голову свалить, а чуть коснется до дела – тут тебя и нет! А впрочем, не об бумаге и речь: бумагу, пожалуй, я и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то не сейчас, чай, умрет, а до тех пор балбесу тоже пить-есть надо. Не выдаст бумаги – можно и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки знать желаю: почему тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?